Воспоминания доверенного лица
Долматовский Е.
Старше на четырнадцать лет
Мое знакомство с Александром Александровичем Фадеевым продолжалось почти два десятилетия и было доверительно близким, хотя я не посмею сравнить его с той прочной и трогательной дружбой, какой, например, были связаны с ним Симонов, Твардовский, Антокольский.
Я был только одним из тех писателей, которые при встречах, пусть редких и нерегулярных, сразу оказывались втянутыми в орбиту его откровенности, рассчитанной на взаимность. Фадеев умел легко и незаметно создать обстановку исповеди. Исповедоваться он начинал первым, но если наталкивался на неискренность и лукавство, навсегда охладевал к человеку, которому поначалу легковерно открыл душу.
Таких, как я, у Фадеева было, наверное, много.
И все же я чувствую себя обязанным поделиться памятью и мыслями о нем.
На то меня подвигает хорошее прозвище, которым окликал меня Александр Александрович с давних пор, с 1946 года:
- Доверенный!
Дело в том, что на выборах в Верховный Совет СССР, вскоре после Победы, Фадеев впервые баллотировался в депутаты, и по процедуре выборов у него должно было быть «доверенное лицо», биограф, что ли. «Доверенным лицом» оказался я. Моя деятельность началась со встречи с Александром Александровичем у него дома. Он был очень серьезен и сосредоточен и, хотя я утверждал, что все о нем знаю, настоял, чтобы я выслушал его рассказ о всей жизни.
Вспоминая этот негромкий, глуховатым голосом наговоренный рассказ, я до сих пор корю себя: как мог отнекиваться, легкомысленно отказываться его выслушать? Ни одна его автобиография, ни одна справка и статья о нем ничего общего не имеют с той прекрасной исповедью перед «доверенным». Огромным смыслом наполнился для меня этот официальный эпитет, прикрепленный ко мне и единственный раз в моей жизни прозвучавший. Вот и хотелось бы мне навсегда остаться доверенным лицом Фадеева.
На нескольких собраниях я выступал с рассказом о Фадееве в его присутствии. Он сидел, держась, как мне казалось, слишком прямо и, как всегда, когда волновался, краснел. Мы уходили с предвыборных собраний обычно вместе, и он с улыбкой критиковал «доверенного»:
- Некоторые твои возвышенные пассажи звучали фальшиво, ангелов никто не любит, тем более что избиратели смотрели на старого грешника и понимали, что «доверенное лицо» - романтик, да, наверное, и приятель кандидата.
Но не сразу я стал «доверенным лицом» Фадеева.
В начале тридцатых годов я несколько раз только видел его на литературных вечерах, и он казался мне далеким и недоступным, а главное - очень старым, если не стариком, то старейшиной. Ведь ровесники двадцатого века, участники гражданской войны в нашем представлении принадлежали самой истории. Это теперь я понимаю, какой он был молодой - такой же, как Время, и поныне не состарившееся.
Мне казалось, что пятнадцать лет разницы в годах (в данном случае четырнадцать) - громадный отрезок жизни. У Фадеева он и был громадным.
Познакомиться с Фадеевым, поглядеть на него вблизи, услышать его слова, обращенные ко мне, было для ребят моего поколения мечтой. Осуществилась она довольно буднично.
...Я завершал учение в Литературном институте, в студенческом портфеле лежали две отредактированные Эдуардом Багрицким и Владимиром Луговским книжки мальчишеских стихов, довольно много стихотворений опубликовано было мною в «Комсомольской правде» и в журналах, и вот отважился подать я заявление: прошу принять меня в Союз писателей.
Задушевный друг молодых поэтов Александр Исбах (он преподавал в Литературном институте западную литературу) однажды передал мне приглашение самого Фадеева зайти к нему в Союз писателей. Дело было в нелегком 1937 году, и я не помню, возглавлял Фадеев в тот текущий момент Союз писателей или только входил в состав руководства. Для писателей (и молодых, и старых) должность, занимаемая Фадеевым, никогда не имела решающего значения. То назывался он первым, то генеральным секретарем, то просто секретарем Союза, то бывал отстранен от дел, то уходил в длительный отпуск... Он умел и исчезать на несколько дней, да так, что ни домашние, ни сам НКВД (если Сталин вызывал!) не могли его обнаружить.
Впрочем, могу с опозданием признаться: в послевоенное десятилетие его жизни некоторые товарищи - и я в их числе - знали именуемые сердечными тайны, его секретные адреса, шутливо именовавшиеся «явками», но если уж тогда не раскрыли их никому, стоит ли теперь признаваться?
Не к литературному начальству, а к Александру Фадееву тянулись писатели, не к секретарю Союза, а к легендарному автору «Разгрома», старому коммунисту шел я в то утро, почти полвека тому назад.
В кабинете, и ныне самом главном, в доме № 52 по улице Воровского, Фадеев восседал за пустым и гладким письменным столом, Был там еще и длинный стол для заседаний, покрытый биллиардным зеленым сукном, но Фадееву нравилось сидеть, расставив широко руки за письменным столом у окна. (Через 19 лет при последней нашей встрече Фадеев скажет печально: не за тем столом я слишком долго сидел!)
Было ему тогда тридцать шесть лет, но русые волосы уже совсем побелели. Он был старше меня не на свои пятнадцать лет, а на целую эпоху.
Ни начальственной холодности, ни наигранного панибратства - он сразу придал нашей встрече спокойный и ровный характер - два человека, занятые общим делом, один - с восхищением, другой - с любопытством, открыто присматриваются друг к другу. Он без предисловий, сразу предложил мне прочесть стихи, слушал молча, как мне показалось, рассеянно. Может быть, думал о другом? Но после каждого стихотворения давал оценку:
- Ну, это совсем слабо!
- Это ничего, есть мальчишеский оптимизм.
- Просто... Слишком просто... Не думай, что надо противопоставлять усложненности Пастернака такой комсомольский примитив!
Так он разговаривал с молодым поэтом, которого, быть может, впервые видел.
Неожиданным было для меня то, что он знает стихи моих товарищей - Василия Сидорова, Маргариты Алигер. Вадима Стрельченко, Константина Симонова, помнит наизусть и со смаком цитирует понравившиеся строки.
Более всего меня увлекла тогда значительность каждой его фразы: он как бы извлекал квадратный корень мысли, даже самой простой, и наша поверхностная беседа обретала новые качества - я познавал, каким серьезным делом занимаюсь, какая от меня требуется сосредоточенность, а он мыслил вслух.
А если говорить об отношениях, возникших между знаменитым и начинающим, старшим и младшим, коммунистом и комсомольцем, то, не вдаваясь в подробности, назову эти отношения легкими, но необлегченными.
Он сразу перешел на «ты», не знаю, как получилось, что и я, прощаясь, назвал его Сашей, а потом, по дороге домой на Гоголевский бульвар, я очень казнился и ругал себя: а не показался ли я ему нахалом и хлыщом?
Но на «вы» мы с той первой встречи никогда не переходили. Это теперь даже пионервожатые и работники райкомов комсомола обращаются друг к другу по имени-отчеству. А у нас и в стихах было - Колька, Петька, Женька, Лелька...
Фадеев записал мой адрес, и через несколько дней я получил по почте не самое новое - тем оно показалось дороже - издание «Разгрома» с доброжелательной надписью.
Принимали в Союз писателей тогда на расширенном заседании президиума, в конференц-зале мог присутствовать и даже участвовать в решении вопроса любой писатель. О прозаиках говорили рекомендующие (и не только одни комплименты!), а поэты непременно читали по несколько стихотворений, после чего возникало открытое обсуждение, иногда острое и не всегда завершавшееся благополучно для поступающего. Восторги были делом кулуарным, а критика - центром заседания... Теперь они, боюсь, поменялись местами...
Перед самым началом заседания Фадеев подозвал меня, посоветовал, какие стихи читать, хохотнув, предупредил: «Мариэтты Шагинян не бойся, она строга ужасно» (грешным делом, мне и поныне кажется, что Фадеев сам-то всегда побаивался Мариэтты Сергеевны!).
Неожиданное и удивительное заключалось в том, что резче всех меня критиковал в своем выступлении Александр Александрович! Мысль его задевала за живое, тревожила: не слишком ли легко этим счастливым детям времени, завоеванного предыдущим поколением?
В Союз меня приняли, и я получил членский билет - маленький, картонный, похожий на заводской пропуск. Подписанный Фадеевым, он каким-то чудом доныне у меня сохранился. Только теперь он недействителен, а новый, второй раз обмененный, куда больше по размеру и в обложке из красного синтетического сафьяна с золотым тиснением. Теперь этих билетов роздано в десять раз больше, чем тогда было, они, наверное, похожи на пропуск в рай, но я не пробовал давать своему билету такое применение, да и вообще никому его не показываю: если писатель вынужден подтверждать свою причастность к литературе предъявлением билета Союза писателей, дела его плохи.
Выдав мне писательское удостоверение в обстановке председательского кабинета на улице Воровского, Фадеев деловито и, как мне показалось, небрежно пожал мне руку, сел за стол и сразу погасил свое внимание ко мне, переключился - стал разбирать бумаги, звонить по телефону, кого-то вызывать, кому-то что-то обещать.
Он обладал удивительным умением переходить от одного дела к другому, от одного собеседника к другому, словно переворачивал лист книги. Некоторые писатели на него обижались - только что внимательно выслушал, улыбнулся, что-то доверительно шепнул и тут же отвернулся и занялся другим вопросом, другим разговором или чтением.
Этот стиль, выработанный годами деятельности служебной и общественной, вероятно, был правильным и единственно возможным при невероятной загрузке, десятках должностей и обязанностей, отягощавших его жизнь. Он выработал особый стиль прохода по коридору или залам клуба писателей: поднимет голову, смотрит куда-то вверх и вбок - никто не подойдет с просьбами... Но стоило хотя бы на время освободить его от суеты, свобода становилась для него мучительной. Он был прирожденным общественным деятелем.
Признаться, я привык к фадеевской амплитуде отношений, старался быть готовым к его возможной холодности.
Путешествие в его юность
Сразу же после получения диплома Литературного института я был вновь позван в Союз писателей. Меня ждали Фадеев и Владимир Ставский.
(Книги Владимира Петровича Ставского позабыты, давненько не переиздавались, совсем мало осталось людей, которые могли бы о нем поведать. Тем более необходимо сказать о нем, и именно в связи с Фадеевым. Они были ровесниками, давно, вероятно, по Ростову-на-Дону, знали друг друга и по инициативе Фадеева, оказались сотрудниками. Не берусь говорить о РАППе - слишком мало имел личных впечатлений, а пользоваться справочниками, архивами и чужими мемуарами для написания собственных воспоминаний считаю затеей излишней. Ставский с Фадеевым вместе помогали Горькому в подготовке Первого съезда писателей. Ставский возглавлял - как теперь бы сказали - сектор работы с молодыми писателями, очень в нас и нам верил. Память о нем подкреплена чувством благодарности. Позже - Симонов на Халхин-Голе, я на Карельском перешейке - мы стали с ним боевыми товарищами. Он погиб в сражении в 1943 году, оставив по себе светлую память и очень мало книг.)
Оказалось, разговор деловой - на Дальнем Востоке создалась сложная обстановка: нет «уполномоченного Союза писателей» (так назывались руководители местных организаций), из Владивостока и Хабаровска пишут, что писательские отделения распадаются. Поезжай туда, надо.
Только легкомыслие и самонадеянность позволили мне немедленно дать согласие. Еду! Мне показалось, что Фадееву не понравилось столь скоростное решение, но мне уже поздно было отступать.
Испания и Дальний Восток были в те времена самыми романтическими адресами наших мечтаний. В Испанию я не попал. Что ж, махну на Дальний Восток!
Я уже имел на руках «командированное удостоверение» (тогда так писали), когда ко мне домой без предупреждения явился сам Фадеев. (Такое появление гостя без предупреждения вообще не было удивительным среди москвичей в те времена, невероятно было лишь, что пришел Фадеев.)
Он, оказывается, хочет обсудить проблему экипировки и кое-что рассказать о Дальнем Востоке. Край ведь большой, от Заполярья чуть не до тропиков, надо подготовиться. У меня была суконная гимнастерка, теплое белье, Фадеев сказал, что необходимы бурки (тогда белые фетровые сапоги на крепкой кожаной подошве непременно носили ответственные работники, а я, увы, становился таковым). В нашей коммунальной квартире жил сотрудник Наркомата тяжелой промышленности, он отдал мне свои старые бурки - белые, отделанные коричневой кожей, такие, как надо. Фадеев внимательно их осмотрел и одобрил.
...Что-то воспоминания о Фадееве связаны с обувью. В сорок втором, приехав в Москву в кирзовых сапожищах, я был одарен на время пребывания в столице кавказскими сапогами из тонкой козлиной кожи и, вновь отбывая на фронт, оставил в голенище записку:
Пусть мне простят перед дорогой
Литературные круги,
Что я стоптал еще немного
Фадеевские сапоги.
Но рассказ о встречах в 1942 году впереди. А пока отъезд на Дальний Восток.
Среди разных напутствий Фадеева было и такое:
- Постарайся быть сдержанным, будь осторожен, укороти свои мальчишеские шуточки, чтоб их не истолковали превратно. Распространилась опасная подозрительность. Не восторгайся людьми с первого взгляда. Ты теперь ответственный уполномоченный, придется иметь дело со всяким начальством. Кстати, прибывших в город уполномоченных начальники обычно приглашают к себе ночевать. Не поддавайся, ночуй в гостиницах, в доме колхозника. - Уловив мое недоумение, добавил: - Ночью могут за ними прийти, вот и придется тебе вставать с раскладушки и подписывать протокол.
Грустное напутствие. Сегодняшний читатель его не поймет, и слава богу.
Но то был тридцать седьмой год...
Моя служба на Дальнем Востоке оказалась строительством фундамента дальнейшей жизни. Горячей линией была граница, я выезжал не раз на те заставы, где происходили инциденты, проще говоря, боевые столкновения с японскими милитаристами. Моим сотоварищем и в тайге, и у пограничников был корреспондент «Комсомольской правды», в тридцатых проявивший себя как талантливый прозаик, Сергей Диковский. (Он погиб через полтора года в ледяных лесах Финляндии вместе с самым близким другом Фадеева, писателем, автором нашумевшей тогда книги «Юноша» Борисом Левиным.)
Мы не раз на границе попадали в трудные положения, по молодости не осознавая размеров опасности. Диковский в таких случаях всегда сдержанно улыбался. Он говаривал:
- А ты вообрази себя Фадеевым и действуй, как он.
Наверное, разговор о Фадееве у нас возникал потому, что, проведав, что мы писатели, многие коренные дальневосточники заговаривали с нами о нем и опять о нем, и мы удивлялись, как много у него здесь знакомых, товарищей и даже родственников. Нам, грешным делом, даже казалось, что все женщины заочно в него влюблены.
А ведь правильно говорил Фадеев: «Мой Дальний Восток!»
Надо было слушаться его напутствий!
...Я приехал в полночь в город (тот, который в песне «Штурмовые ночи Спасска»), гостиницы не нашел; дежурный по горкому доложил по телефону о моем приезде секретарю. Тот попросил меня к телефону, сказал, что живет рядом - заходи, переночуешь.
Секретарь был молодой (тогда все были молодыми), коренной дальневосточник. Я знал еще от своих новых владивостокских друзей, что мальчишкой он в партизанском отряде состоял разведчиком. Я внутренне загордился: вот с какими людьми я здесь на равных!
Я поздно уснул на раскладушке, но меня разбудили: мой гостеприимный хозяин стоял между двумя военными в туго застегнутом кожаном пальто. Жена с остановившимися очами что-то ему собирала, какие-то вещи...
А он успокаивал: ничего не надо, а главное - не волнуйся, это недоразумение, все выяснится, я на днях вернусь.
Тогда многие так говорили...
В 1938 году я почувствовал, что тучи сгущаются и надо мной. Причины? Их не было, но разве это могло иметь значение - период был смутный. Клевета бушевала, как стихия.
Пришло из Москвы несколько странных косноязычных телеграмм, подписанных Фадеевым и Владимиром Ставским. До сути их добраться было сложно, а все напрашивался вывод - меня не то чтобы отзывают, но советуют мне побывать на Гоголевском бульваре (то есть вернуться домой). Я, еще по-пионерски дисциплинированный, пошел в крайком посоветоваться, но агитпропа уже не было на месте, а секретарша сидела заплаканная. Я не вернулся на квартиру, а отправился прямо на вокзал, и через девять дней в Москве на Ярославском меня встретил Константин Симонов с горестными вестями. Клевета ударила и по нашей семье. Фадеев и Ставский своими телеграммами, конечно же, настаивали на моем возвращении.
В трудные времена
Я пришел к Фадееву. Он был молчалив и ласков. Ни слова о случившемся. Сказал, что уже прочитал «Дальневосточные стихи», появившиеся в периодике.
Ни отчуждения, ни недоверия не было, но не было и расслабляющего сочувствия. Он - раньше меня - уже знал, что меня собираются прорабатывать на комсомольской ячейке, но не стал давать никаких советов.
Он делал вид, что ничего не случилось, мы по-прежнему добрые знакомые, вот я уезжал, провожаемый им, а теперь вернулся, и он встречает. Жизнь продолжается.
Современный читатель будет, быть может, озадачен: что хочет сказать мемуарист, вспоминая, что Фадеев не менял своего отношения к писателям, так или иначе задетым радиацией 1937-38 года?
Но подчеркнуть благородство его позиции необходимо. Уже мало кто помнит, какие бури бушевали, какие обвинения и наветы сотрясали нашу писательскую корпорацию, как рвались нити, связывающие нас, как пугливо отворачивались при встрече вчерашние знакомые, какие бессовестные слова подчас срывались с трибуны Дома литераторов.
В начале 1939 года Фадеева и Петра Павленко вызвал Сталин. Поднят был вопрос о награждении писателей орденами, руководителей Союза спрашивали, кого они считают достойными. Петр Павленко потом, уже при фронтовых встречах, восхищенно рассказывал, как Александр Александрович с побагровевшим от волнения лицом вдруг сказал Сталину, что некоторые поэты и прозаики поставлены под подозрение, а у других репрессированы родственники. Сталин сурово молчал, но не отводил предложенные Фадеевым кандидатуры.
Так некоторые писатели, и я в их числе, оказались в Указе и получили ордена, что было для нас не только полной неожиданностью, но и временным спасением от надвигающихся на нас бед, хотя эта награда не могла ничего изменить в общей тяжелой обстановке.
Один из награжденных со слезами на глазах подошел к Фадееву на митинге, состоявшемся на следующий день в дубовом зале Дома писателей (носящего теперь имя Фадеева), и начал благодарить, но получил резкую и холодную отповедь, Фадеев начисто отрицал свое участие в наших судьбах. Но все знали - список составляли Фадеев и Павленко.
Фадеев однажды - уже в иные времена, после войны, - рассказывал мне о своих встречах со Сталиным. Они не были частыми и, если можно так выразиться, каждый раз посвящались какой-то одной теме, одному вопросу, «Просто так» Сталин не вызывал к себе Фадеева. Но в свою маленькую квартиру на обед по случаю шестидесятилетия (присутствовали только те, кого официально называли «соратниками») Сталин пригласил Фадеева и неожиданно объявил, что не хочет слушать угодливых речей, потому что заранее знает, кто и что скажет. Но здесь находится Фадеев, писатель, он один способен поднять оригинальный тост.
- Я растерялся и произнес банальнейшие слова! - весело рассказывал Фадеев. - Вообще мне не везло. Однажды я в присутствии «самого» расчихался ужасно, Сталин даже всерьез спросил, не надо ли врача? Был и такой случай: меня вызвали «наверх», когда я... мыл голову. (Седина Фадеева имела одну особенность она быстро приобретала неровный желтый оттенок. Почему-то Фадеев очень стеснялся этого. Борьба с желтизной его седины велась при помощи обыкновенной хозяйственной синьки.) В тот раз я не имел возможности домыть голову и предстал перед Сталиным. Он все время посматривал на меня с ухмылкой, и только потом, вернувшись домой, я понял, что комически синеголов!
Я помню еще ряд эпизодов, но достаточно этих.
Фадеев был для нас одновременно и равным товарищем, и высоким представителем ЦК партии.
Поэтому в 1941 году из окружения в районе Зеленой Брамы я с направленными через фронт разведчицами послал извещение Фадееву о том, что со мной происходит. На всем протяжении своих злоключений я гадал, дошла ли моя весть, и в связи с этим невольно вспоминал и представлял себе Фадеева - как он реагирует, что говорит.
О том, что разведчицы через фронт не проникли, я узнал зимой 1942 года, когда приехал в Москву из Воронежа.
...Комната матери оказалась занятой, я побрел по арбатским переулкам в поисках ночлега и, уже попав без пропуска в зону комендантского часа, буквально прополз на улицу Щукина - к Павлу Антокольскому, хотя не знал, в Москве ли он. Оказалось, он здесь!
В доме уже спали. Антокольский - босой, в трусах - вскочил открывать дверь. Шумный Павел Григорьевич после объятий и междометий, растормошил спящего на диване укрытого с головой человека. Одеяло было отринуто, и обнаружилась седая голова Фадеева, оказывается, он квартирует у Антокольских!
Первым делом я выяснил, что мое воскрешение - только стихи в «Комсомольской правде». Никаких подробностей Фадеев не знал.
Мы проговорили ночь напролет - о войне, о прошлом, о будущем. Александра Александровича более всего волновала судьба моих товарищей по Юго-Западному фронту - Гайдара, Крымова, Лапина, Хацревина. Все еще верили тогда, что они вырвутся, появятся, отзовутся... (В последнем письме Юрий Крымов сообщал жене, что погиб я. Вот он ошибся. Может быть, теперь и мы ошибаемся в рассуждениях об их судьбе?)
Малеевка наша!
Утром я явился по начальству, а потом был определен на «постой» в гостиницу «Москва», пристанище многих писателей: некоторые москвичи переселились из своих холодных квартир, как бы перешли на казарменное положение; здесь были размещены наши товарищи из оккупированных городов. Приезжавшие с фронта или вызванные по тем или иным делам из республик писатели тоже останавливались в гостинице. Привлекали и талоны на обед, полагавшиеся постояльцам.
Общее горе и общие тревоги притягивали, объединяли. Освободившись от дневных дел, искали друг друга по этажам, сходились у кого-нибудь из владельцев просторных номеров, а то и просто в холле. Необходимо было быть вместе, никогда, наверное, - ни до, ни после - не создавалось такое прочное братство писателей.
Кто был в гостинице «Москва» в тот январский вечер?
Хорошо помню работавшего на радио Виктора Гусева; заехавшего из своей фронтовой редакции, находившейся совсем рядом, на дачах на востоке за столицей, Алексея Суркова; белорусских патриархов Янку Купалу и Кондрата Крапиву; направлявшегося из тыла в тыл - к партизанам Ираклия Андроникова, его милых земляков Симона Чиковани, Гоглу Леонидзе; прибывших одновременно со мной из Воронежа Александра Корнейчука, Ванду Василевскую и Миколу Бажана (он разделил со мной номер на седьмом этаже). Крайний в коридоре номер люкс был оборудован под общежитие, там я застал всю эту братию, составляющую честь и гордость нашей литературы.
Делились новостями, воспоминаниями, читали друг другу стихи, о чем только не говорили. Главным было ощущение плеча - мы живы, мы вместе, мы рядом. Позвонил Фадеев, сказал, что скоро придет вместе с Петром Павленко. Они тут же появились, возбужденные, заговорщицки переглядывающиеся.
Фадеев провозгласил, что в семь часов вечера будет передаваться сводка Совинформбюро, которую советует слушать стоя. В чем дело? Потерпите, услышите.
Из черной картонной тарелки на стене пошла передача. Диктор Юрий Левитан (а для нас - Юра, и это делало передачу почти личным разговором) говорил со скрытым за официальностью ликованием о расширяющемся наступлении наших войск под Москвой, перечислял освобожденные населенные пункты. Фадеев весело подал команду - встать!
Диктор, как нам казалось, особенно торжественно прочитал: освобождены Старая Руза и Малеевка.
Малеевка в районе Старой Рузы - тогда один из немногих, если не единственный, подмосковный писательский дом отдыха - Дом творчества - любимая усадьба. Свободна Малеевка, освобождена!
Фадеев по-дирижерски взмахнул руками, и мы хором крикнули «Ура!», да так громко, что в коридор из соседних номеров выскочили постояльцы - генералы и священники: что случилось?
«Молодая гвардия»
Приехавший на «мой» фронт в начале 1945 года Борис Горбатов рассказал, что Фадеев заканчивает роман о донбасских комсомольцах. Певец Донбасса, добродушный Борис, смеясь, рассказывал:
- Я устроил ему сцену ревности, но мы решили вопрос мирно, условились издать в едином томе мою «Семью Тараса» и его «Молодую гвардию».
Что это за «Молодая гвардия»? Уже было широко известно, что в шахтерском поселке Краснодон в период оккупации действовала подпольная комсомольская организация. После освобождения этих мест о юных героях писала «Комсомольская правда». Указом от 13 сентября 1943 года пятерым комсомольцам посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза, а еще сорок пять награждены боевыми орденами.
Горбатов рассказывал тогда, что Фадеев по командировке ЦК комсомола отправился в Краснодон, поначалу думал, что ненадолго, но потом застрял там и, захваченный потрясающим материалом, там же, в Краснодоне, начал писать роман. Местные журналисты, горбатовские друзья-корешки, сообщили, что «старик» истратил все командировочные. Они тактично подкармливают его, не запасшегося продовольственными карточками.
Роман был написан за год и девять месяцев, еще до Дня Победы в периодике появились первые главы. Для всех нас этот срок просто фантастика. Предыдущий роман «Последний из удэге» закрепил за нашим товарищем репутацию самого медленно пишущего романиста: пока он сочинял, поднялся маленький, вымиравший удэгейский народ, и уже в пору было менять название романа.
По опыту своего участия в освободительных боях Красной Армии я знал, что о происходившем под оккупацией необходимо узнавать как можно скорее, после боя, идти по горячим следам, иначе многое можно упустить: мужчин мобилизуют, они растворяются в полках, уходящих на запад, предатели, если они не ушли с противником, постараются скрыться. Но и спешить опасно - есть и другая сторона дела. Если речь о подполье, то оно было многослойно законспирировано, были и наши люди, по разным соображениям не имевшие до поры до времени права открыть свое подлинное лицо.
Вероятно, столь скорая расшифровка деятельности подпольной организации в Краснодоне была случаем исключительным, а награждение через полгода после освобождения - первым таким массовым награждением подпольщиков.
Фадеев собирал материал и писал о юношах и девушках, среди которых уже, как сказано выше, было пять Героев Советского Союза, десятки награжденных орденами и медалями партизан Великой Отечественной войны. Герои романа уже имели звание Героев...
Большинство было награждено посмертно, но получили награды и спасшиеся чудом...
Роман «Молодая гвардия» писался тогда, когда было известно главное, но далеко не все.
Как поэт, пишущий теперь и прозу - и только документальную, должен признаться, что этот жанр таит в себе немало опасностей. Сколько бы мы ни утешали себя заверениями, что история, на наше счастье, создается сегодня, - все равно должны отстояться события и пройти проверку факты. Изменяется с бегом лет и взгляд на происходившее, обнаруживаются новые документы.
Фадеев писал свой роман, по-писательски проникая в прекрасную картину мужества советской юности, когда работу свою далеко не закончили не только историки, но и военные следователи: их поиски документов и людей растянулись на долгие годы.
Теперь уж поздно обсуждать, правомерно ли было использование в романе имен действующих лиц в трех вариантах:
1) подлинные имена и фамилии краснодонцев;
2) слегка измененные, как бы искаженные фамилии, под которыми легко угадывались прототипы;
3) фамилии персонажей, изобретенные автором, как это обычно бывает в романах.
Можно вспомнить опыт Льва Толстого, написавшего портреты подлинных военачальников, а рядом с ними Андрея Болконского, в котором мы без труда узнавали князя Волконского... Но был и созданный великим писателем Каратаев, которому назидательно было придано имя Платон.
Толстой смотрел на героев «Войны и мира» через весь девятнадцатый век, а Фадеев на героев «Молодой гвардии» лишь через сорок третий и сорок четвертый годы следующего века.
Военный трибунал, начавший следствие сразу же после освобождения Краснодона, захватил лишь некоторых палачей, учинивших дикую расправу над молодогвардейцами. Один из предателей, силясь выгородить себя и скрыть истину, дал ложное показание - будто организацию под пыткой выдал тот молодой человек, который был комиссаром «Молодой гвардии», - Виктор Третьякевич.
Ознакомленный с показаниями гитлеровского холуя, Фадеев поверил, но, пожалуй, не до конца. Ведь рисуя образ предателя, дал ему вымышленное имя - Евгений Стахович. По схожести окончания фамилий и по месту, отведенному Стаховичу в сюжете, причастные к событиям люди, да и жители Краснодона узнавали в фадеевском Стаховиче черты знакомого молодого человека и удивлялись: неужели это изображен он, тот самый, которого так любили товарищи?
В 1946 году я привез из Группы советских оккупационных войск в Германии весть, которую необходимо было сообщить Фадееву.
Когда я по телефону сказал Фадееву, что имею новости, касающиеся одного из действующих лиц его романа, то почувствовал, что Александр Александрович, заскучав, не очень жаждет встречи со мной. Я принял это на свой счет, долго терзался, гадал, почему он охладел ко мне - ведь давно не виделись, а расстались по-братски.
Я тогда не знал, что роман «Молодая гвардия», которым зачитывалась буквально вся страна, по-разному воспринят в Краснодоне. Я и сейчас не знаю подробностей, но сохранилось красноречивое свидетельство - ответ Александра Александровича родителям погибших краснодонцев:
«Я писал не подлинную историю молодогвардейцев, а роман, который не только допускает, а даже предполагает художественный вымысел. Потому ни вы, ни родители других молодогвардейцев не должны требовать от меня абсолютной точности».
Не очень приятное для автора объяснение...
Теперь мне ясно, почему при телефонном разговоре я почувствовал отчуждение.
А весть, привезенная мною, была такова: среди военных журналистов и политработников распространился рассказ о том, что один из фронтовых офицеров - брат краснодонца, выведенного Фадеевым под именем Стаховича, прочитав роман, добился долгосрочного отпуска и отправился на родину в Донбасс. Он не мог поверить, что его брат - прототип Стаховича - предатель. Он сам повел расследование и даже раскопки. Собранные данные свидетельствуют, что Евгений был одним из руководителей организации и был замучен и расстрелян первым в застенках гестапо.
Фадеев слушал меня напряженно, сурово хмурился. Он только сказал: «Он не должен принимать вымышленного персонажа за своего брата. Неужели это не ясно?»
Нет, тогда это не было ясно.
А правота старшего брата утвердилась окончательно через пятнадцать лет, когда был пойман, разоблачен и судим один из главных палачей, лютовавших в Краснодоне. Он и новые обнаруженные в ходе расследования документы выявили и назвали подлинного предателя.
В 1960 году Виктор Третьякевич был посмертно удостоен ордена Отечественной войны I степени. Мы не знаем, как бы встретил это известие Фадеев. Но в том, что образ Стаховича терзал его душу, можно не сомневаться.
А вскоре пришли новые испытания, связанные с романом.
Ближайший друг Фадеева Сергей Герасимов поставил (и поныне я считаю его замечательным) фильм по книге. Сталин, просмотрев картину, остался недоволен. По его мнению, кино выявило недостатки романа.
Вот что было сказано в редакционной статье газеты «Правда» от 3 декабря 1947 года:
«Из романа выпало самое главное, что характеризует жизнь, рост, работу комсомола - это руководящая, воспитательная работа партии, партийной организации. Партийная организация, по сути дела, целиком выпала из романа А. Фадеева. Автор не сумел проникнуть в жизнь и работу партийной организации, изучить ее и достойно показать в романе...»
Справедлива ли критика, больше похожая на обвинительное заключение? Я знал литератора, писавшего ту редакционную статью. Он был маленький человек, всегда старавшийся подхватить замечание или высказывание Сталина, придать словам категоричность и директивность. Не знаю, нравилась ли Сталину интерпретация его слов, но он молчал, не возражал и, как мне казалось, с легкой иронией ждал, как будут развиваться события и осуществляться указания великого, гениального и т. д.
Фадеев слепо верил Сталину, верил больше, чем себе (это строка из стихов Исаковского!), считал его суждения о литературе беспрекословными, директивными. В ряде случаев Сталин тонко улавливал значимость той или иной книги, новизну проблем. Но так бывало не всегда, а возразить Сталину по поводу литературных оценок Фадеев не умел, иногда лишь пытался смягчить удар (но это касалось других писателей, себя он защищать не смел).
Однако события и эпизоды тех сложных времен из сегодняшнего дня видятся мне не столь прямолинейно. Вспоминая и сопоставляя факты, прихожу к мысли, что неожиданно и парадоксально высказываясь о литературе, Сталин искал возражений, льстецов звал к дискуссии, внутренне посмеиваясь над окружавшими его поддакивающими угодниками...
По убеждению Сталина борьба молодогвардейцев была неорганизованной (в изображении Сергея Герасимова), а значит, фильм проявил недостатки романа. Это мнение Сталина основывалось на его взглядах на партизанскую борьбу как дело, непременно подкрепленное организационно: партизанские отряды, оставленные или заброшенные на оккупированную территорию, - специально подготовленная заранее сеть подполья. Нигде в его речах и приказах не найдете такого понятия, как движение сопротивления, применительно к нашей стране.
А ведь все очарование краснодонской эпопеи (если можно так выразиться) в том и таилось, что и в условиях, когда подготовленная сеть подполья оказалась парализованной и разгромленной, выращенные и воспитанные партией юноши и девушки, почти дети, развернули боевые действия, ощущали партийное руководство нутром. Их совесть действовала синхронно с указаниями партии.
Фадеев видел в их героизме победу партии. Работая в воспаленном темпе над романом, он чувствовал себя участником тогда еще продолжавшейся битвы с фашизмом.
Как он воспринял критику?
Выступления Фадеева с трибун и откровенные ночные беседы с товарищами были в единстве: если Сталин говорит, что я чего-то не сделал, я должен сделать. Наверное, я был слишком увлечен, писал «Молодую гвардию» поспешно. Вот «Правда» утверждает: «...большевики-подпольщики, методы их работы показаны в романе не только не полно, но вопиюще неверно».
Всего правильней было бы сесть за другой роман, но Фадеев, как бы загипнотизированный мнением Сталина, засел за переработку всем известного произведения.
Теперь роман издается только в переработанном варианте, вряд ли читатель раскопает издание тридцатилетней давности, чтобы сравнить, как написалось в сорок четвертом и сорок пятом, а как потом в пятидесятом. Но я такую работу проделал и могу сказать, что писатель не испортил свой замечательный роман. Образы коммунистов живые, написаны с любовью, с проникновением в характеры.
А все-таки трагический отсвет послевоенного времени присутствует теперь на страницах романа. И на судьбе его автора - ведь был нанесен незаслуженный удар по его романтическому увлечению новым поколением людей, ради которых и за чье будущее шел он под пули в уссурийской тайге и по кронштадтскому льду.
В 1950 году поэту Александру Прокофьеву исполнилось 50 лет, он пригласил Фадеева и меня на юбилей, и мы поехали в Ленинград в одном купе «Красной стрелы», а потом поселились в одном номере гостиницы «Астория». Фадеев сказал, что не хочет быть один, просит составить компанию.
Новая «Молодая гвардия» только недавно была написана, Фадеев не мог не говорить о ней, уверял меня и себя, что роман стал лучше. Но нервы его были в напряженном состоянии. Он не спал ночами, все говорил, говорил. Рассказывал много о Сталине и в минуту особой откровенности поведал, что в 1939 году, будучи вместе с Петром Павленко «наверху» в связи с уже упомянутым мною готовившимся награждением писателей, обратил внимание Сталина на Лаврентия Берию, на его бесчеловечность. Пользы это не принесло, а Берия узнал о разговоре и вот уже более десяти лет выискивает возможность отомстить, подлавливает и провоцирует его и Павленко, пытается очернить их в глазах Сталина.
На юбилее Прокофьева Фадеев, как и раньше бывало, пел за столом народные песни, звонко смеялся, читал свое любимое стихотворение Бараташвили в переводе Пастернака «Синий цвет». Однако мне кажется, что в послевоенные годы - их оставалось для него шесть, я ни разу не видел его спокойным; наоборот, в нем росла, как опухоль, тревога, если не страх. Врачи припугивали его другой опухолью, циррозом печени (диагноз не подтвердился), но я говорю о душевном состоянии.
Последняя встреча
Весной 1956 года секретарь Фадеева Валентина Зарахани сказала мне, что Фадеев хочет со мной повидаться, он почти безвыездно живет на даче в Переделкине, приезжай, когда сможешь.
Я помчался сразу и застал Фадеева за письменным столом. Он легко поднялся и сказал: «Тургенев утверждает, что русский писатель пуще всего любит, когда его отрывают от работы».
Мне уже приходилось слышать от Фадеева эту шутку, которую принимал он всерьез. И настроение у него было, скажем прямо, сумеречное. Врачи твердят - цирроз печени усиливается. Что еще хуже - работа над романом «Черная металлургия», начатая тем же штурмовым порывом, что и «Молодая гвардия», зашла в тупик.
На тему «навел» писателя один из руководителей нашей тяжелой промышленности, старый друг, вместе учились в Горной академии когда-то, известный государственный деятель Иван Тевосян. По его совету Фадеев ездил в Челябинск, гостевал в Магнитогорске на квартире у одного знатного сталевара и уже восторженно смотрел на него, как на героя будущего романа.
Сталевар, кстати, поддерживаемый министром Тевосяном, спорил со своими товарищами и начальниками, настаивал на новом, им изобретенном способе варки стали. Конфликт старого и нового, заводской спор и должен был лечь в основу литературного конфликта. Когда уже были с большим трудом и скрипом, с огромной затратой душевных сил писателя сочинены главы, касающиеся самой острой металлургической проблемы, в действительности выяснилось, что старое - не старое, а новое - не новое, что и сталевар не прав, и Тевосян не то, что следует, поддерживает.
- Понимаешь, значит, - говорил Фадеев, - переменить позицию на производстве хоть и непросто, но можно, а как быть с концепцией романа? Ее не переменишь, на обратные рельсы не поставишь. Роман надо кончать.
- Заканчивать? - в недоумении, но с надеждой спросил я.
- Мне не до игры словами. Роман рухнул, его надо положить, как говорят киношники, на полку.
Я подумал о том, что если сюжетную линию с предательством Евгения Стаховича пришлось бы перестраивать и отдавать роль руководителя «Молодой гвардии» Виктору Третьякевичу, трудно пришлось бы автору. Но я знал (и не хотел рассказывать Фадееву), что в Краснодоне борьба за честь Третьякевича продолжается и нарастает, сколько ни твердил бы автор, что роман есть роман и нельзя требовать от него документальности. Фадеев не мог этого не чувствовать, его тончайшая нервная сеть, конечно, принимала импульсы из Донбасса. А разговор он повел о «Последнем из удэге», о том, что нельзя писать роман более четверти века, что теперь непонятно, как быть. Надо снова ехать на Дальний Восток, да как-то не получается.
Почувствовав, что утопает в огорчениях, Фадеев перевел разговор на другую тему, волновавшую нас обоих. Движение сторонников мира видело в Фадееве одного из своих «закоперщиков» (любимое фадеевское слово), и он очень дорожил своей причастностью к этой, набирающей силу организации.
Движение выступило как народное, когда сотни миллионов человек на земном шаре подписывали Стокгольмское воззвание - могучий призыв к миру, кстати, любимое детище Фадеева. При последней встрече он с нежностью вспоминал тот малый листок бумаги, всего несколько строк, написанных от руки, который он нянчил на ладони, вез в кармане пиджака, предложил с трибуны в Стокгольме весной 1950 года, и уже там оно, как клятва, прозвучало на многих, а вскоре, наверное, вообще на всех языках земли.
Я рассказал Александру Александровичу, как собирал подписи под Стокгольмским воззванием здесь, в Переделкине.
Впрочем, эту историю не грешно и сегодня рассказать.
Я поехал в Переделкино с подготовленным листом для сбора подписей, сверху листа был напечатан текст Стокгольмского воззвания. Я побывал у Ильи Сельвинского, Николая Вирты, Мариэтты Шагинян, Бориса Ромашова, Леонида Соболева, Валентина Катаева, Вениамина Каверина, Николая Тихонова (он уже ставил свою подпись в Стокгольме одним из первых, но еще раз вывел свой красивый автограф), Всеволода Иванова. Лист получился прямо-таки музейный - цвет литературы!
Остались «неохваченными» Борис Пастернак и Константин Федин.
Захожу к Пастернаку. Он пробежал глазами воззвание и подписи и сказал, немного растягивая слова:
- Я коллективных писем не подписываю.
Ошарашенный, я что-то бормотал, но не переубедил Бориса Леонидовича и, неловко пятясь, покинул дачу и поплелся к Федину.
- Что ты такой растерянный? - спросил меня Федин, расписываясь сбоку страницы.
- Пастернак отказался подписывать!
- Невелика беда, все образуется, - сказал Федин и склонился над пишущей машинкой. Он вставил чистый лист и перепечатал вверху Стокгольмское воззвание, заговорщицки сверкнул своими стальными глазами и позвал меня вместе пойти к Пастернаку.
Борис Леонидович удивился моему возвращению, да и я чувствовал себя неловко (что называется, тушевался).
Федин царственным жестом расстелил перед Пастернаком свой отстуканный только что на машинке лист с воззванием, и Борис Леонидович, улыбнувшись, его подписал.
- Прости, Боря, мы не останемся на чаепитие, - галантно заявил Константин Александрович, хотя нас никто не приглашал.
Федин вручил мне лист, я положил его в папку, где уже грозили поджигателям войны все знатные дачники Переделкина. Фадеев захохотал:
- Я всегда знал, что Федин - психолог, но он превзошел всех нас. Как он великолепно понял характер и настроение Пастернака! От упрямства Бори дело мира только выиграло...
Фадеев любил Пастернака и всегда старался защитить его от нападок.
Я испытываю некоторую неловкость, приводя прямую речь человека, с которым уже не согласуешь цитаты. Нахожусь я в таком возрасте, что и свидетелей наших встреч и бесед нету - они стали памятниками, улицами, теплоходами.
Прошу читателя поверить, что стараюсь быть точным в своих воспоминаниях, ничего не прибавлять и не придумывать.
Сейчас мне кажется, что моя последняя беседа с Фадеевым на переделкинской даче была подведением итогов, была горестно-значительной, хотя трагический исход его жизни невольно придает такую окраску и особую тяжесть каждому слову и даже молчанию.
Фадеев не раз оказывался как бы неловким «учеником чародея», духи, выпущенные из бутылки, становились неуправляемы. Он привел этот образ в связи с вспомненной тогда нами кампанией борьбы с космополитизмом. Фадеев корил себя за жестокость к друзьям и мягкость по отношению к недобросовестным людям, литературным самоснабженцам, спешащим примазаться и опошлить любое важное дело.
Нет, себе он тоже не давал поблажек...
Я покинул Переделкино со стиснутым сердцем, не зная, куда себя деть, отправился в расположенный неподалеку поселок Внуково - на дачу.
А тринадцатого мая - день был солнечный, совсем летний - в калитку постучал неизвестный молодой человек и сказал только:
- Я из Переделкина, там несчастье с Фадеевым.
Он ничего толком не мог объяснить. Я побежал к своему соседу - Алексею Суркову, выкатил машину, мы помчались в Переделкино.
...Фадеев лежал на широкой кровати, откинув руку, из которой только что - так казалось - выпал наган, вороненый и старый, наверное, сохранившийся от гражданской войны. Белизна обнаженных плеч, бледность лица и седина - все как бы превращалось в мрамор. На тумбочке лежал конверт - письмо было адресовано не нам, очень тянуло его прочитать, но мы с Алексеем не решились.
Смерть таинственна, даже тогда, когда называется естественной. Я много убитых видел на полях войны, Фадеев показался мне одним из них или таким же, как они.
Мы с Алексеем Сурковым сбили слезы со щек и поехали в Москву на моей старенькой «Победе». Вид у нас был совсем не городской - рубашки навыпуск, сандалии на босу ногу, но на заезд домой и переодевание не было времени: мы спешили собраться с товарищами в Союзе писателей, чтобы коллективно сочинить некролог и успеть отвезти его для опубликования в завтрашних газетах. Всю дорогу мы с Алексеем Александровичем подбирали самые глубинные душевные мысли для последнего слова. Но, приехав на улицу Воровского, узнали, что опоздали.
Некролог - жесткий и краткий - кем-то уже был написан и передан в печать...
Источник: журнал "Знамя", № 9 за 1986 год.