Глава 25. "Артистка"
В камере, где томились девушки, было тесно. Спали вповалку, прижавшись друг к другу. Зимние ночи тянулись мучительно долго. О чем только не говорили между собой девушки в эти часы! Одна расскажет забавную историю о неудачном замужестве своей подруги, другая вспомнит шахту, где начала работать... Чаще всего разговор касался «Молодой гвардии». Говорили намеками, строили предположения: где сейчас Кошевой, Туркенич...
Тося Мащенко мечтала вслух:
- А ведь настанет, девочки, день, когда немцы удирать будут. Придут наши бойцы, собьют замки с дверей, крикнут: «Вы свободны!» Я брошусь к первому же на шею и так его расцелую... Будет он помнить мой поцелуй всю жизнь!..
Часто Шура Бондарева, собрав силы, казалось, забывала о перенесенных муках и начинала петь. Запоет «Синий платочек» и вдруг расплачется.
Крепче всех держалась Ульяша Громова, хотя ей больше других доставалось от гестаповцев. Попросят Ульяшу почитать что-нибудь, и она как ни в чем не бывало начнет декламировать. Ульяша знала наизусть много стихов и поэм. Но больше всего любила «Мцыри» Лермонтова. Поднимет голову, и польются строки, наполненные большим
чувством:
Меня могила не страшит:
Там, говорят, страданье спит
В холодной, вечной тишине,
Но с жизнью жаль расстаться мне...
Ее слушали, не сдерживая слез. В голосе Ульяши слышались и тоска по искалеченной юности и жажда свободной жизни.
Как-то раз, читая отрывки из лермонтовского «Демона», Ульяша сказала:
- Подумайте только: Демон восстал против самого бога... А мы? Неужели мы будем молчаливо переносить издевательства?
Однажды утром втолкнули в камеру девушку, закутанную в платок:
- Принимайте артисточку...
Девушка сбросила платок, и Ульяша с криком кинулась к ней:
- Любаша!..
На Любе было модное пальто, в руках сверток. Улыбаясь, она обвела всех глазами:
- И в тесноте, и в обиде. Правда?
Никто не ответил. Смотрели на нее недоверчиво.
- Хотите сладенького? - предложила она. - У меня есть варенье, конфеты.
Люба развернула сверток и стала угощать подруг.
- Шоколад забрали, черти! Ну, это еще полбеды! Вот гармошку губную жаль. Сейчас бы я вам такую полечку отсвистала! И что я буду делать здесь без гармошки? Я ее в офицерском чемодане вместе с компасом нашла.
Люба подошла к одной из заключенных:
- Моя подруга очень похожа на вас, - сказала она.
- Кто?
- Валя Борц.
- Это моя дочь. А как ваша фамилия?
- Шевцова. Люба Шевцова. Мы с Валей должны были доставить из Ворошиловграда радиостанцию, но теперь все провалилось. Досада какая! А они пристают, чтобы я им сказала, где спрятана радиостанция. Тоже мне - комики! Не на такую напали!..
- А может, было бы лучше отдать им эту станцию? Изобьют они вас, заморят, - сказала Мария Андреевна Борц, испытующе взглянув на Любу.
- Что вы! - возмутилась Люба. - Отдать станцию врагам? Продать своих? Никогда! Если бы я открылась, вы думаете, гитлеровцы меня не повесили бы? Да я и не хочу и не могу покупать себе жизнь ценою смерти моих друзей. Вы плохо знаете меня!
На другой день мать Любы принесла передачу - корзину с продуктами. Люба села на пол, поставила у ног корзину и принялась вынимать оттуда продукты. Покачивала головой, смеялась и пела:
Люба, Любушка,
Любушка- голубушка,
Я тебя не в силах прокормить...
В камере захохотали. То был первый настоящий, искренний смех. Звонче всех смеялась сама Люба, и трудно было поверить, глядя на нее, что всего несколько часов назад ее пытали.
Полицейскому, который принес корзину, она бросила:
- Скажите матери, что я жива, здорова и прошу прислать побольше борща и чесноку. Витамины нужны...
Девушки тоже посылали домой записки. Ухитрялись засовывать их в плетеные корзины, вкладывать в носок чайника. Писали на белье, на уголках платков. Иногда дома не могли отыскать записку, и она снова, к великому огорчению девушек, возвращалась в камеру.
Когда Любу вызвали на очередной допрос, она подошла к Марии Андреевне:
- Не пугайтесь, если кричать буду. Они вчера мне иголки под ногти всовывали. Очень страшно. А сегодня я брошусь на этого лысого немца-мучителя и укушу его. Хорошо бы ему нос откусить...
Ее увели. В камере стало тихо. Но потом все явственней и явственней начали доноситься глухие удары и душераздирающие крики.
- Плетками хлещут, - испуганно проронила Тося и, вспомнив вчерашний день, когда ее стегали, заткнула уши.
Мария Андреевна прильнула к стене. Насчитала шестьдесят восемь ударов.
Через час в камеру принесли Любу. Она еле слышно стонала. Запекшимися губами попросила воды. Утром, превозмогая боль, рассказывала:
- Попросила я у этого изверга папироску. Он протянул портсигар. Я взяла. Он зажег спичку. И тут я его цапнула за руку.
- Укусила? - испуганно и в то же время радостно спросила Шура Дубровина.
- Еще как! Он завизжал, забегал по комнате. А я ему: «Что, собака, зубов испугался? А нам каково?»
Вся камера только и говорила о смелой выходке Любы Шевцовой. Ночью к ней подошла седенькая старушка, мать шахтера, и сказала:
- Думала я поначалу, что ты представляешься, что, дескать, тебе ничего не страшно. Выходит, ты и впрямь не боишься этих сатанюг... Молилась я за тебя сегодня, Люба... Сердце у тебя беспокойное, горячее сердце...
Старуха наклонилась над Любой и поцеловала ее в щеку.
...Утром девушки передали в мужскую камеру записку. На небольшом клочке бумаги был нарисован долговязый парень с огромным носом, упиравшимся в каменные плиты камеры. Под карикатурой стояло четверостишие:
«Ой да хлопцы, что невеселы,
Что носы свои повесили?
Ждем от вас мы
Телеграммы».
Тюленин постучал в стенку и передал по «тюремному телеграфу», что настроение у всех бодрое и никто не собирается вешать нос:
«Это вам показалось, девушки. Жильцы нашего дома ведут себя вполне прилично».
Днем в тюрьме неожиданно поднялся переполох. Забегали по коридорам охранники; хлопали двери, что-то тяжелее прогремело по лестнице.
Женя Машков подошел к окну, отогнул дощечку, прикрывавшую выбитое стекло, и прислушался. Последние дни его неодолимо тянуло к окну. Часами он глядел на тюремный двор, на высокий забор, на клен под окном камеры, раскинувший пышную крону, усыпанную рыхлым снегом. Вдруг Женя отпрянул от окна. На лбу у него выступила испарина.
- Неужели?.. А ну-ка, послушайте, ребята! Слышите? Пушки бьют. По городу. Наши пушки! Правда? Немецкие снаряды не рвутся с таким звуком. Дальнобойная! И бомбы так не рвутся. Это наши! Они близко!..
Восторг охватил ребят. Как лучшую музыку мира, слушали они отдаленные орудийные раскаты. И как похоронный марш, звучали эти раскаты для гестаповцев, торопившихся удрать.
Вечером объявили, что каждый должен взять свои вещи и выйти в коридор.
Машков подошел к Анатолию Ковалеву.
- Зачем? Что замышляют они?
- Они хотят расстрелять нас. Так у них уж водится - вызывают с вещами, а потом...
К подъезду подошла закрытая машина. Гестаповцы стали вталкивать в нее девушек со скрученными проволокой руками.
- Трогай! - распорядился немец. Машина укатила.
Оставшихся в коридоре предупредили:
- В машине не шуметь. Мы перевозим вас в другую тюрьму. Кто попытается бежать, получит пулю в затылок.
Вскоре снова завыл у подъезда автомобильный гудок. Теперь к машине повели ребят. Они шли, еле волоча ноги, истощенные, избитые. Рядом с машиной стояли сани. В них усадили Сергея Тюленина, Анатолия Ковалева и Женю Шепелева.
Ехали по улицам, знакомым с детства. Шепелев то и дело толкал локтем Тюленина:
- Сережа, вон школа! А вот аптека!..
Мысль, что они, быть может, никогда больше не увидят родного города, огнем опаляла мозг.
Ковалев, нагнувшись, шепнул Тюленину:
- Свернули на большак... Везут к бане? Зачем?
Сергей не ответил. Он почти не владел собой от боли: накануне офицер иглой выколол ему глаз.
- Развяжи, - попросил Ковалев, протягивая руки.
У Сергея действовала только левая рука; правая была сломана. Он с трудом распутал проволоку.
Подъехали к бане. Оттуда донеслись хриплые, надрывные крики:
- В шахту ее! Раздеть догола!
Из бани выводили совершенно раздетых и босых людей и подгоняли железными прутьями. Кто-то упал. Гестаповец выстрелил ему в затылок.
Ковалев чуть слышно сказал Тюленину:
- Бежим... Спрячемся за эстакадой... Через балку - на хутор.
- Я ослабел, Толя, - ответил Тюленин. - Беги один... Скажи Кошевому... всем, кого увидишь... что я никого не выдал... Прощай!..
Откуда взялись силы у Ковалева! Он почувствовал необыкновенную легкость во всем теле, сердце сильно-сильно заколотилось. Он рванул руки, оборвал путы и со всего размаха ударил полицейского, сшиб его с ног и понесся в степь.
Как бежал, не помнил. За ним гнались, стреляли. Вскоре ему стало жарко. Он снял пиджак и брюки, сбросил валенки и побежал в нижнем белье, сливаясь со снежной степью. Бежал, пока не истощились силы, пока не упал в степи, далеко от шахты.