Глава 4. Ветка рябины

И не случайно нашу Родину мы тоже матерью зовём.
Николай Флеров

На центральной площади Краснодона, возле памятника "Клятва", уже давно не видно невысокой полной женщины. Серыми глазами, окруженными сетью глубоких морщин, она, бывало, пристально всматривалась в запечатленные в бронзе лица дочери и ее друзей, что застыли, устремив взор в голубую дымку над горизонтом, откуда встает из-за пологих донецких холмов и островерхих терриконов искрящееся солнце.

Пока могла самостоятельно передвигаться, приходила она на площадь. Те, кто видел ее здесь в последний раз, рассказывают, что она принесла и положила у памятника ветку огненно-красной рябины. Как капли крови, пламенели на темном граните гроздья ягод, а женщина долго стояла в молчаливой задумчивости, склонив белую, будто снегом усыпанную голову. О чем были ее мысли, что хотела сказать своей Любе, мы не знаем и теперь не узнаем никогда: Ефросиньи Мироновны Шевцовой нет уже в живых.

Но осталась о ней добрая, светлая память в сердцах тысяч школьников, юношей и девушек, ветеранов - всех тех, кому рассказывала она о Любе и ее товарищах во время волнующих встреч, проходивших не только в Краснодоне, но и в других городах страны, тех, кто близко знал ее многие годы, и тех, кому довелось с ней увидеться хоть раз.

Несколько коротких личных встреч, воспоминания близких и ее самой помогают представить жизненный путь этой обаятельной сердечной женщины, силу ее материнской любви, ту обстановку, в которой кристаллизовался характер Героя Советского Союза Любови Шевцовой.

На Изваринском руднике, где Григорий Ильич Шевцов работал забойщиком, родилась 8 сентября 1924 года девочка - словно солнечный зайчик поселился в квартире. В 1927 году переехали Шевцовы в Краснодон. Здесь и прошли Любины школьные годы. Ефросинья Мироновна не могла нарадоваться на единственную дочь - росла она боевой и веселой, хорошо училась. Первой была на уроках физкультуры и на воскресниках, не давала спуску задирам-мальчишкам.

Зная, как любит девочка животных, как охотно занимается в школьном кружке юннатов, подарила ей Ефросинья Мироновна ежа и черепаху.

- Смотри, мать, не слишком балуй Любку,- ворчал Григорий Ильич, а сам сдержанно улыбался, наблюдая, с каким восторгом приняла Люба мамин подарок.

- Кто животных любит, тот и человеку плохого не сделает,- отвечала ему жена, в глубине души тоже опасаясь, чтобы в безмерной родительской любви и достатке единственная дочь не выросла самолюбивой, избалованной привередницей.

Еж Мишка и черепаха Улита так привязались к Любе, что удивляли даже взрослых. Как только девочка садилась завтракать, они выползали из своих уголков и усаживались возле ее ног.

- Мамочка, и они голодные,- смеясь говорила Люба и наливала ежу молока, а черепаху потчевала мясом. Животные не любили одиночества, и если Люба задерживалась после уроков в школьных кружках, Мишка и Улита вылезали из дома, перебирались через двор, где, дожидаясь дочку, сидела на скамейке Ефросинья Мироновна, и присоединялись к ней.

Материны пожелания, чтобы вырастала Любаша доброй к людям, отзывчивой и душевно щедрой, исполнялись в полную меру.

- Купили мы как-то Любе красивые новенькие туфельки,- рассказывала Е. М. Шевцова на одной из встреч с пионерами.- Пошла она в них в школу вприпрыжку, с белым огромным бантом в русых волосах. А возвратилась... в рваных тапках. "А где же туфли"? - спрашиваю.- "Ой, мам, я подарила их Нине. Она сиротка, у нее нет никого, а я уж лучше в старых перехожу".

Другой раз соседской девочке Люба отдала свое пальто. Разве могла я наказывать свое дитя, когда у самой душа болела за тех Любиных подружек и понятна мне была ее доброта.

Случалось, иногда Люба приносила матери неожиданные огорчения. В основном, когда проявляла дочь свое неуемное озорство. То вдруг вздумалось ей стрельнуть на уроке из рогатки в своего соседа по парте Сережу Тюленина. Классный руководитель об этом написала в дневнике, добавив, что теперь вынуждена рассадить неразлучных друзей.

А однажды, встретив Ефросинью Мироновну в городе, учительница А. Д. Колотович рассказала ей:

- Прихожу рано утром в школу. Во дворе ребята стоят, головы вверх задрали. Я подумала, что самолет летит. Посмотрела - и обмерла. На самом краешке крыши, возле сточной трубы, стоит на одной ноге Люба - "ласточку" делает. Ребята сказали, на спор с кем-то полезла. Потом, правда, приходила извиняться...

Не миновать бы Любаше материнской нотации, да пока дошла Ефросинья Мироновна домой на свою Первомайку, и сердиться перестала, себя не раз вспомнила. Разве в гражданскую под Царицыном не лезла со своей санитарной сумкой в самые опасные места? Может, и вправду, раздумывала, люди говорят, что яблочко от яблони далеко не падает. И все же для порядка Ефросинья Мироновна пожурила дочку. Только Люба и не подумала огорчаться. Она никогда не унывала, все с улыбкой, шуткой, песенкой. На мать и вправду была похожа: прямотой характера, общительностью, безобидным озорством. В руках горело все, за что бы ни бралась - убирать ли в доме, вышивать или скроить себе новую кофточку.

Уезжая со школой в колхоз на уборку урожая, Люба всегда возвращалась с букетом полевых цветов, и тогда дом наполняли медовые запахи. Вместе с матерью они отбирали синеглазые васильки, огненные маки, белоголовые ромашки. Разложив их на столе, Люба спешила зарисовать всю эту живую красоту в альбом. По тем рисункам в долгие зимние вечера она вышивала салфетки и дорожки, поражая всех своей тонкой работой. Сидя за вышивкой, она часто просила отца или мать рассказать ей о их юности.

Быстро бегала иголка с цветной ниткой в нежных Любиных пальцах, а мать вспоминала ушедшие годы и будто молодела на глазах, оживлялась.

Многодетной семье, где росла Ефросинья Мироновна, жилось так трудно, что дети и хлеба не всегда досыта наедались. Незадолго до революции умер отец, оставив пятерых сирот. Чтобы как-то прокормиться, ушел поводырем со слепым по России младший двенадцатилетний брат. Вслед за ним вскоре оставила родной дом и Фрося. В поисках поденной работы попала она из Ростовской области Поволжье.

В тревожном восемнадцатом гражданская война докатилась и до Царицына. В тяжелых боях проливали свою кровь красноармейцы, и хоть была Ефросинья не очень грамотной, но твердо решила, что место рядом с теми, кто воюет за новую жизнь. В месяцы героической обороны провела Фрося среди бойцов, перевязывая раненых, спасая от смерти тех кто споткнулся о вражью пулю на поле боя. Санитарка полевого передвижного госпиталя, она ни раз получала благодарности от красного командования за старательность, за удивительную смелость.

Не думала тогда, что именно там повстречала свою единственна любовь, свою судьбу - Григория Шевцова. Приметил он тоненькую, похожую на березку, проворную санитарку в белой косынке, когда приходил сменить перевязку на раненой руке. А потом, когда уже и зажила, зачастил Григорий к палатке с красным крестом.

Был он человеком суровым, обветренным войной. В окопах первой мировой, будучи на Западной Двине, познакомился с большевистской "Правдой", в семнадцатом добровольно вступил в Красную гвардию в 1-й Самарский полк. В горниле битв сложилась у него твердая убежденность в правоте дела, за которое борются большевики.

В начале 1920 года Григорий и Ефросинья поженились. Царицын - Симбирск - Тамбов - Самара - вот этапы боевого пути воинской части, вместе с которой прошли молодые Шевцовы - он с винтовкой, а она с санитарной сумкой.

В память о том времени остался пожелтевший наклеенный на картон снимок. Сняты на нем молодыми Григорий Ильич и Ефросинья Мироновна. Она - по-девичьи тоненькая, доверчиво положила ему руку на плечо. Рассматривая этот снимок, Люба всплескивала руками:

- До чего же ты была красивая у меня! - И тут же просила мать вспомнить и напеть ей песню о революции или гражданской войне. Люба подбирала мелодию на гитаре, и как-то само собой получалось, что заканчивались такие вечера песнями о Каховке, о партизане Железняке - будто врывался в уютную квартиру ветер героических лет. Люба в такие минуты становилась задумчивой, серьезной и молча прижималась к матери, гордилась тем, что родители ее "тоже делали революцию", как позже рассказывала она своим одноклассникам из школы имени Ворошилова.

В 1940 году Люба окончила семь классов. К тому времени ее уже знали в городе как активную участницу художественной самодеятельности: ни один школьный концерт не проходил без участия Любы и ее друзей - Сережи Тюленина, Вани Земнухова, Нины Минаевой. И часто, бывало, отрепетировав очередной концертный номер, песню и танец, Люба просила:

- Ну-ка, мамочка, оцени, какие из нас артисты!

В седьмом классе Люба как-то сразу вытянулась, заметно похорошела, угловатость подростка сменилась в ней мягкостью движений, блестящие светло-русые волосы, которые она перестала заплетать в косы, стали завиваться в золотистые локоны. Ефросинья Мироновна по-матерински радовалась, открывая для себя особую прелесть дочки: не будучи красивой, она отличалась удивительным обаянием, женственностью. Особенно хороши были у Любы глаза под черными крылатыми бровями - большие, небесной голубизны, в длинных загнутых ресницах. Тетя, приехавшая в гости к Шевцовым и впервые видавшая Любу, не сдержала восхищения. "Глаза-то у тебя как пролески цветут!" - воскликнула она, обнимая племянницу, чем не на шутку рассердила Ефросинью Мироновну. "Зачем лишний раз хвалить дивчину? Не в красоте сила человека, да и пусть не зазнается, мала еще",- журила она сестру.

Агиткультбригаде Люба уделяла много внимания. Бывало, среди дня заскочит во двор - веселая, шумная, наскоро соберется и, на ходу уплетая пышку, обнимет мать:

- Мы едем выступать.

И умчится. А вернувшись, подробно расскажет, как тепло принимали самодеятельных артистов шахтеры Краснодона или колхозники подшефных колхозов в Батыре или Суходоле. В Изварино, на свою родину, где люди хорошо помнили Шевцовых, Люба ездила особенно охотно, радовалась, когда местным жителям нравились песни и танцы в ее исполнении.

Однажды, возвращаясь со своими друзьями с рудника, Люба простудилась. Врачи установили крупозное воспаление легких. Именно это обстоятельство и помешало девушке продолжать учебу в школе - болезнь протекала тяжело и требовала длительного санаторного лечения. Только к лету 1941 года она окончательно выздоровела и заявила родителям о своем твердом намерении поступать в Ростовский театральный техникум.

- Что ж, если нравится тебе это дело, мы с матерью возражать не станем,- ответил, усмехаясь, Григорий Ильич.- Тем более что тебя и так уже все Любкой-артисткой зовут.

Вскоре из техникума, куда Люба посылала запрос, пришел ответ: предлагали высылать документы. С той бумажкой девушка кинулась к матери и закружила ее по двору, сияющая, безмерно счастливая, как может быть счастлив человек, приблизившийся к осуществлению своей заветной мечты. Такой радостно-оживленной Ефросинья Мироновна уже больше не видела дочку никогда. Это было 18 июня 1941 года, за четыре дня до начала войны.

 

II

В феврале 1942 года Любу приняли в комсомол. Необычно строгая, принесла она домой комсомольский билет. Присела рядом с матерью на диван и, переворачивая его странички, тихо сказала:

- Ну вот я и комсомолка. Жаль, папе некуда написать про это событие.

Ефросинья Мироновна поцеловала дочку, смахнула непрошеную слезу: от Григория Ильича, что эвакуировался со своими на восток, не пришло к тому времени ни одной весточки. Ждала известий, как и многие другие женщины, в чью жизнь ворвалась война. Плакала ночами, прячась от Любы, вздрагивала при каждом стуке в окно. Почтальон все время проходила мимо двора, а те, кто мог бы что-то рассказать про Григория Ильича, ничего толком не знали. Лишь однажды знакомый шахтер, провожавший на восток вагоны с горным оборудованием, сказал Шевцовой, что видел случайно ее мужа. Было это на забитой вагонами и людьми железнодорожной станции. Они перекинулись несколькими словами, но тут началась бомбежка, после которой шахтер Григория Ильича больше не встречал. "Многие там остались, Мироновна, но твоего-то, наверное, судьба сберегла",- как мог, утешал он соседку.

Через город между тем все чаще проходили воинские части. Красноармейцы останавливались на короткий постой в просторном дворе Шевцовых. Люба, вопреки материнскому запрету, не давала прохода солдатам:

- Научите стрелять меня и моих подружек!

И стреляли-таки в маленьком сарайчике, когда мать по хозяйственным делам отлучалась из дому.

Через месяц Люба уехала в Ворошиловград, убедив мать, что будет учиться на фельдшера. Только потом уже, после того, как навсегда сомкнулась над Любой земля ровеньковского Гремучего леса, узнала Е. М. Шевцова, что вместе с Володей Загоруйко, Васей и Сережей Левашовыми училась дочь в партизанской школе, что с сентября сорок второго стала она связной подпольной организации, а затем и членом штаба "Молодой гвардии".

Сколько выдержки и душевных сил потребовалось девушке, чтобы от матери, которой доверяла она самые сокровенные тайны, скрыть главное дело своей жизни! Открытая, непосредственная, когда было нужно, она умела молчать.

Перед отъездом Люба говорила:

- Не бойся, мама, ты же знаешь, что я везде за себя смогу постоять и не пропаду нигде.

Мать действительно знала бойкий характер Любы, ее подчас безрассудную смелость. Только разве можно было унять то беспрестанное беспокойство, что укоренилось в материнском сердце с первого дня войны? Ведь она уже видела в гражданскую и кровь, разруху и, если бы могла, заслонила б собой дочку, мужа, свой город, над которым с каждым днем все сильнее разгоралось грозное зарево.

Примерно через неделю после того, как фашисты заняли Краснодон, под вечер увидела мать, как мимо окон мелькнуло яркое цветастое платье. Кинулась навстречу дочери, прижала к груди. На второй день, еще не успели они как следует наговориться, Любу вызвали в полицию: кто-то донес о ее приезде.

- Ну что? - спросила с тревогой, только дочка встала на пороге.

- Отбрехалась,- нервничая, взволнованная неприятным разговором, ответила Люба,- сказала, что училась, а потом работала в одном из военных госпиталей. Когда Красная Армия стала отступать, нас, мол, распустили, вот я и вернулась в Краснодон.

Такое объяснение выглядело правдоподобным, поверила ему и Ефросинья Мироновна. О том, что происходило потом, в черные дни оккупации, она рассказывала так:

- Часто через город гнали пленных красноармейцев. Не знаю откуда, но Любе всегда было известно, кто будет идти в охране: немцы или румыны. Румыны вроде бы не такие злые были. Накануне пробежит по дворам, насобирает у соседок еды, выберет в доме, что есть, раздаст в колонне и успокоится немного.

А раз смотрю, как кинется она в толпу пленных, румына с автоматом оттолкнула и кричит:

- Братец, миленький, наконец-то, отпустите его в свою семью!

Выходили мы того солдата, подлечили, ушел он к своим. Обещал, что писать будет, если останется жив. Но, наверное, сложил где-то голову.

Другой раз поздно вечером двух бойцов наших привела, еле живые оба. Обмерла я: ведь немцы вокруг, полицаи на нас за отца косо смотрят, а тут и сосед по какому-то делу, как на грех, зашел. Верить ему нельзя было. Ругаться стал: кого это вы у себя привечаете? Узнают, дескать, власти, несдобровать и соседям. Любе б смолчать или придумать отговорку какую, только не в ее это характере. Как она взорвется:

- И язык у тебя поворачивается? Ты что, забыл, как с отцом в шахте работал, честным человеком прикидывался?

Еле я их разняла, а потом всю ночь ждала: не приведет ли "соседушко" собак-полицейских. Слава богу, обошлось.
А как-то раз пригласила Люба домой румынских солдат, играла им на губной гармошке, танцевала. Потом вышла в другую комнату и быстренько отудила в банку вина из их запасов. "В погреб отнеси",- мне шепнула. Когда ушли подвыпившие гости, Люба - бледная, уставшая, будто совсем другая - объяснила:

- За это вино можно из концлагеря человека спасти.

Больше всего боялась в те дни Ефросинья Мироновна, что угонят дочку в Германию - уже не одна партия молодежи была отправлена в товарняках на немецкую каторгу. И когда с биржи принесли повестку, посоветовала Любе и ее подруге Оле Остапенко, прибежавшей в слезах к Шевцовым:

- Есть, девчата, одно средство, попробуем, может, сумеем обмануть вражин.

Перед тем как идти на комиссию, напоила Ефросинья Мироновна подруг крепким настоем чая, пачка которого сохранилась с довоенных времен. Врач, осматривающий девушек на бирже, нашел у них сильное сердцебиение и диагностировал порок сердца. Позже, смеясь, они долго благодарили домашнего "знахаря". Понимая, что в следующий разобман может быть раскрыт, Люба, посоветовавшись с матерью, решила устроиться на работу в клуб имени Горького, где до войны она так охотно занималась в балетной студии.

Евгений Мошков выхлопотал "артистам" справки о том, что они находятся на службе и отправке в Германию не подлежат. Приветливо мать принимала в своем доме Любиных друзей по совместной работе в клубе - Виктора Третьякевича, братьев Левашовых, Ваню Туркенича. Ребята играли на струнных инструментах, пели так славно и задушевно, что она порой забывала о том, что творилось за стенами ее дома. Но это были только мгновения, а возвращение к действительности походило на горькое пробуждение после страшного сна.

Однажды Ефросинья Мироновна услышала, как Третьякевич прошептал Любе:

- В час ночи, возле террикона...

Мать с трудом сдержала себя. Все это время ее мучила тревога, неизвестность. Она видела, что дочь скрывает от нее что-то очень важное и, как ей подсказывала интуиция, опасное. И в то же время Ефросинью Мироновну волновала судьба дочери, ее доброе имя.

После того, как Третьякевич ушел, она упрекнула Любу:

- Такое время, а у тебя в голове гулянья!

Люба в таких случаях всегда отмалчивалась, отделывалась отговорками. И опять где-то пропадала целыми днями, а иногда и не ночевала дома. Разное приходило матери в голову, измучилась вся, плакала, стыдила дочку: 

- Опомнись, люди говорят, что ты с немцами гуляешь. Где же видано, чтобы девушке не быть дома ночью?

Она, бывало, посмотрит на меня грустно так, а потом скажет, что отца ищет по лагерям. Верю я и не верю. Как-то в начале декабря перед зеркалом долго сидела, губы подкрасила. Сказала, что в клуб собирается. Снова я не сдержалась: "Перед немцами будешь выкаблучиваться? Что же это ты делаешь, Люба?

Перемолчала она, а возвратившись к полуночи, легла в кровать, не раздеваясь. Днем от людей услышала я, что сгорела биржа труда с карточками на парней и девчат, которых должны были отправлять в Германию. А что "красного петуха" пустили Люба, Сережа Тюленин и Виктор Лукьянченко, даже не догадывалась. Слов своих недобрых, чистому дитю своему сказанных, сколько жить буду - не прощу себе,- делилась своей болью Ефросинья Мироновна в одну из наших встреч... 

Люба впервые открылась матери, когда в городе начались аресты:

- Это все мои друзья, и мне надо им как-то помочь - Виктору, Жене, Ване.

Быстро собралась и, больше ничего не сказав, спешно уехала в Ворошиловград. Она хотела попытаться установить связь по рации с командованием Красной Армии, чтобы попросить помощи молодогвардейцам. 8 января 1943 года Люба была арестована.

Ничего не зная об аресте, Ефросинья Мироновна услышала на базаре, что в городскую полицию привезли какую-то артистку, прятавшую рацию. И хоть жила уже в неотступной, ежечасной тревоге за дочь, что это Люба - не подумала. Как и раньше, ходила выглядывать ее за ворота, дожидаясь дочку домой.

"...Потом к нам пришли немцы и привели с собой Любу,- читаем в воспоминаниях матери, хранящихся в фондах музея "Молодая гвардия".- Переодеваясь за шкафом, она успела шепнуть мне: "То, что чемодане, сожги". Увели ее, а я сразу за чемодан, раскрыла - там пачки бумаги, перевязанные шпагатом. Быстро побросала их в печь. Не успело сгореть все, заявился проклятый Соликовский с немцами, сделали обыск, но в печь заглянуть не догадались - там тлели бумаги. Чемодан, как выяснилось позже, принадлежал Жоре Арутюнянцу, в нем были готовые листовки".

Будто пелена упала с глаз Ефросиньи Мироновны, когда приоткрылось перед ней то тайное, необыкновенно важное, что, связанная данным словом, -вынуждена была скрывать Люба все дни оккупации. Понимая, что дочь-комсомолка никогда не предаст товарищей, она ужаснулась, отчетливо представив себе, что грозит ее Любе, что ожидает.

Часами, пока совсем не застывала на холоде, простаивала под стенами полиции, а возвратившись домой, не находила себе ни минуты покоя. Матери казалось, что даже вещи, окружавшие Любу, чувствуют ее отсутствие, нависшую над домом беду. Сиротливо валялись на стульях Любины платья, и мать, привыкшая к постоянному порядку в доме, несколько раз принималась их убирать. Но, как только прикасалась к дочериным вещам, у нее опускались руки и комок подступал к горлу. "Пусть лежат платьишки,- уговаривала себя.- Вот скоро Любочка вернется и наденет, какое захочет. Зачем же их прятать"...

Она мучительно искала выхода, мысленно обращалась к мужу: "Где ты, Гриша? Посоветуй же мне что-нибудь. Как помочь Любе вырваться от тех извергов, как ее спасти? Подскажи, отец..."

Однажды ночью, не уснув до утра, мать, как ей показалось, нашла выход. Затемно заторопилась в полицию.

Она тогда еще не знала, что видит Любу в последний раз. И когда им удалось перекинуться словом, торопясь и волнуясь, попросила дочку отдать немцам рацию, чтобы смягчить свою участь.

Дрогнуло что-то в лице дочери. Долгим, полным невысказанной любви взглядом посмотрела она в постаревшее лицо матери:

- Прости, мамочка. Ничего я отдать им не могу! Пусть будет как будет...

Из ровеньковского гестапо, где фашисты около месяца подвергали нечеловеческим пыткам Любу Шевцову, чтобы узнать у нее местонахождение рации, коды связи, юная подпольщица сумела передать больной матери одну-единственную записку: "Здравствуйте, мамочка и Михайловна! Мамочка, вам уже известно, где я нахожусь... Прости меня за все, может быть, я тебя вижу в последний раз"...

Уже зная точно, что будет расстреляна, в сером полумраке утра 7 февраля 1943 года Люба последней мыслью обратилась к самому дорогому человеку.

На забрызганной кровью, покрытой седой изморозью стене камеры, где содержались заключенные, огрызком карандаша она написала:

"Мама, я тебя сейчас вспомнила.
                                                      Твоя Любаша.
Прошу простить меня. Взяли навеки.
                                                               Шевцова".

О чем именно вспомнила Люба? О том ли, что учила ее мама быть честной и свободной? О том ли, что от сердца матери, отдавшей молодость пламенным годам гражданской войны, зажгла она свой огонь беззаветной любви к Родине? О том, что матери трудно будет потерять ее, единственную?.. Известно только, что перед самой смертью Люба думала не о себе, а о тех страданиях, которые неминуемо должна была пережить ее мама, и за них просила у нее прощения.

"В сером платке и темно-синем пальто, с руками, заложенными назад, гордо и спокойно шла она между деревьями Гремучего леса",- писала спустя несколько дней матери женщина, волею случая ставшая свидетельницей казни отважной разведчицы-радистки.

...Там, где у гранитного подножия памятника стояла невысокая сероглазая женщина с веткой огненно-красной рябины в руке, сегодня и всегда лежат живые цветы. От нас, живых, - бессмертным.

LegetøjBabytilbehørLegetøj og Børnetøj