16

Екатерина Данова. "Гетто в шкафу"

Екатерина Данова

Екатерина Сергеевна Данова родилась в Симферополе. К началу войны закончила три класса музыкальной школы.
После освобождения Крыма закончила школу, затем в 1953 г. филологический факультет Ленинградского государственного университета. Преподавала в ленинградских школах. С 1967 г. работает журналистом на телевидении.

Екатерина Колесникова

 

Гетто в шкафу

За мою — теперь уже можно так сказать — длинную жизнь мне приходилось не раз заполнять всевозможные анкеты и писать «автобиографии». С годами многостраничные опросники «худели», и в последний раз (это было в 1969 году на Лентелевидении) я уложилась в страничку. О том, что произошло полвека назад, там сказано: «В 1941 году мои родители были расстреляны немецкими фашистами, меня удочерила семья Дановых, с которыми я находилась в партизанском отряде». В разные периоды чиновники от кадров делали разные выводы. Как еврейку меня, рекомендованную в 1953 году Ученым советом ЛГУ, не приняли в аспирантуру, а много позже как русскую утвердили главным редактором телевидения.

Сложилось так, что дети мои знали и того меньше — только о партизанском отряде.

Поскольку никто из нас не оформлял партизанских документов, то и эта страница моей жизни не очень интресовала членов моей будущей семьи — к слову, на редкость и радость дружной, крепкой.

Мои сыновья считали самым для себя счастливым временем дни, когда они гостили у бабушки Кати в Крыму, в маленьком, без удобств, домике на окраине Симферополя.

Это был уже ее собственный дом, а не тот, в котором застали война и оккупация Екатерину Трофимовну Колесникову с мужем, шестилетним сыном и парализованной свекровью. Тогда они снимали у хозяйки квартиру в доме с большим, как водится на юге, двором, где все всё друг о друге знают, ежедневно видятся, так как и вода и общий туалет — в том же дворе. Собственно, квартирой-то их жилье и назвать было нельзя: небольшая комнатка и еще меньшая кухня-прихожая с печкой и дверью прямо на улицу.

Вспоминаю я об этом не для того чтобы показать, как скудно жилось в те времена советской интеллигенции, агрономам в частности, а чтобы вы могли представить, как трудно, даже невозможно было спрятать там живое существо, тем более ребенка.

Немцы вошли в Симферополь 1 ноября без боя после двух дней пребывания города во власти местных мародеров. Для оставшихся евреев немедленно был установлен порядок: без шестиконечной звезды на одежде не появляться, иначе расстрел на месте. Со звездой же — любое оскорбление и тоже расстрел, если... Это «если» было таким емким, что мои родители предпочитали сидеть дома. Впрочем, и там никто не чувствовал себя в безопасности: любой солдат мог безнаказанно ворваться к «юде» пограбить или просто покуражиться. За полтора месяца таких «набегов» было столько, что в преддверии зимы мы оказались без продуктов и вещей на продажу. Никому не хотелось думать, что ничего этого скоро уже и не потребуется. А может быть, это я одна ничего не понимала, страдая без прогулок и друзей-товарищей.

И все-таки новый приказ — всем евреям собраться с «необходимыми вещами» в Студенческом городке — потряс всех. Многие тянули время, словно надеясь на какое-то чудо.

Мы, во всяком случае, добрались туда на вторые сутки, когда расстрел шел уже полным ходом.

Стоящих, сидящих, лежащих — старых и немощных, оттого не эвакуировавшихся вовремя, было много. Уводили партиями. 16 декабря очередь дошла и до нас.

Симферополь, хоть и был столицей Крымской АССР, но из конца в конец пройти его ничего не стоило. От Студенческой до Феодосийского шоссе и сегодня рукой подать, а мы шли и шли. Папа нес новорожденную племянницу — у его сестры было много детей, и все мальчики. Долгожданная дочка родилась, чтобы тут же погибнуть. Я даже не помню, было ли у нее имя.

Меня вела за руку мама. Ее родная сестра Ева на сборный пункт не явилась, много позже мне рассказывали, что ее видели среди партизан. Видно, она погибла во время одного из немецких «прочесов» крымских лесов.

Противотанковый ров, предназначенный для обороны города, теперь расширяли и углубляли женщины, которых немцы согнали из близлежащих домов; при них и расстреливали, порой заставляя копать еще, если «емкости» недоставало. Все это я знаю уже по рассказам, так как от смерти в этой огромной братской могиле меня отделили буквально четыре шага, как поется в известной песне... Для меня эти «четыре шага», увы, не метафора — так было...

Но в полной мере я осознала все случившееся позже, вновь и вновь прокручивая тот день в памяти. Времени для этого у меня оказалось предостаточно.

Когда наша колонна поравнялась с толпой женщин, мама неожиданно вытолкнула, как выкинула, меня к ним. Кто скажет теперь, что ею двигало — последний отчаянный порыв, искра слепой надежды или просчитанный матерью один миллионный шанс спасти своего ребенка? Я только успела услышать за спиной дикий крик, немецкую брань, топот, а мы уже бежали куда-то изо всех сил...

Теперь и улицы той, Ишуньской, нет и ров зарос травой и маками. (О его поистине чудовищной послевоенной судьбе поведал поэт А. Вознесенский в поэме «Ров».)

А тогда?.. Тогда, наверное, все произошло так быстро, что когда мы с какой-то женщиной ворвались в незнакомый двор и дом и за мной захлопнулась дверца платяного шкафа, я так ничего толком и не успела понять.

Все пришло позже: духота (пока не догадались сломать заднюю стенку старого одностворчатого шкафа), ломота в скорчившемся растущем детском теле и неуемный, но тихий плач.

С того момента во всех нас поселился страх. Пожалуй, моя спасительница в тот миг даже не успела подумать, какой опасности подвергает свою семью, на что, спасая чужого ребенка, обрекает собственного. Ведь немцы объявили и доказали, что слова у них не расходятся с делом: за спрятанного еврея казнили всех членов семьи.

На фонарях главных улиц уже висели неосмотрительные добросердечные жители Симферополя.

Но поступить иначе она, видимо, не могла. Много позже в минуты особой нежности она, неверующая, говорила, что меня ей послало само Провидение и что дать жизнь мне ей было гораздо труднее, чем собственному сыну.

Вот последнее было сущей правдой. Мгновенный порыв человеколюбия минул, и наступила пора невероятного напряжения всех душевных и физических сил, подвиг ежедневный и ежечасный. Ведь мое «гетто в шкафу» длилось два с половиной года!

Началось с того, что вся семья, ошеломленная и напуганная донельзя, стала разговаривать шепотом; шестилетнего Володю под предлогом какого-то заболевания до самого лета не выпускали гулять, пока и он не научился молчать о девочке в шкафу: она, мол, из Севастополя, а немцы таких убивают. Увы! Это было очень даже убедительно.

Сейчас трудно понять, как эта женщина все выдержала, как жила, постоянно страшась навлечь подозрение соседей любым неосторожным жестом, словом, сознавая свою ответственность за содеянное перед подавленным мучительным страхом мужем, родственниками.

Ко всему — проблема, чем накормить семью, в которой появился лишний рот, а менять на продукты стало нечего. Но, возможно, одно доброе дело всегда влечет за собой новые... Так это или нет, но Екатерина Трофимовна с мужем сделались участниками антифашистского подполья. В книге И. Козлова «В Крымском подполье» она фигурирует под кличкой «Мать», о Данове упоминает в своей книге «Побратимы» Н. Луговой, комиссар Северного соединения крымских партизан.

Они собирали медикаменты, одежду для партизан, а главное — оба участвовали в организации побега советских военнопленных из лагеря на Речной улице.

Я хорошо помню летчика, вернее, его тело в ужасных рубцах от ран и пыток, когда он мылся у нашего колодца, сразу после войны разыскав Екатерину Трофимовну, чтобы поблагодарить за спасение.

Но в марте 1944 года в подпольной организации начались аресты, и еще уцелевших вывели в лес к партизанам. Это было само по себе опаснейшее предприятие — незамеченными выйти за пределы города, найти явку со связным и ночью по весенней пахоте, пересекая охраняемое шоссе, проделать почти 50 километров, чтобы успеть до рассвета достичь безопасного лесного укрытия. Для меня же, годы не знавшей свежего воздуха и почти разучившейся ходить — это было еще и трудным физическим испытанием. Оказалось, что земля, на которую падаешь плашмя, дает новые силы, а если к тому же к груди приставлено дуло автомата (оставлять в живых знающего место явки не разрешалось) — и вовсе чудом приходит второе дыхание. Сама без сил, Екатерина Трофимовна тащила на себе детей, чаще меня. Она во второй раз спасла мне жизнь, так как в ту ночь, когда мы буквально ползли к своим, к лесу, в Симферополе в наш дом пришли гестаповцы. Кто-то из подпольщиков, схваченных раньше, не выдержал допроса...

В партизанском отряде мы пробыли до освобождения Симферополя и вместе с армией вошли в город.

Казалось, что теперь можно наконец-то зажить спокойно. Но нас ждали новые беды.

И без того полунищенский дом мы нашли разграбленным, одежда, что была на нас (а из своей я к тому же давно выросла), обгорела у партизанских костров.

Но самое страшное и несправедливое заключалось в том, что очень скоро началась массовая депортация из Крыма татар, греков, а затем и армян. Русская Екатерина Трофимовна Колесникова была замужем за армянином! Состоящим в смешанных браках позволили выбирать, и она с нами, детьми, осталась.

Решающим аргументом на домашнем совете стала я. Им обоим представлялось невозможным вновь обрекать меня на гонения по национальному признаку, теперь уже от своих. Так мы С. А. Данова никогда больше и не увидели, лишь носим с братом его фамилию в память об этом очень хорошем и добром человеке.

Екатерина Трофимовна, оставшись с двумя детьми, конечно, не смогла уже устроить свою личную жизнь, воспитывала нас одна и всегда, сколько помню, работала.

Моя партизанская ленточка без труда открыла мне двери в седьмой класс, хотя до войны я закончила третий. Но вернувшиеся из эвакуации одноклассники помогали, и десятилетку я окончила с золотой медалью.

А потом — Ленинградский университет, где, кстати, меня не приняли на отделение журналистики по причине пребывания в оккупации; работа с мужем на Крайнем Севере, снова Ленинград... Журналистом я все-таки стала.

И все эти годы баба Катя, как стали называть ее внуки — мои дети — делила с нами наши радости и трудности. Я всегда считала ее родной и не хотела, чтобы кто-нибудь думал об этом иначе.

Смею надеяться, что была ей хорошей дочерью. Во всяком случае об этом говорят ее письма ко мне, особенно написанные в старости в последние годы. Она не хотела навсегда покидать любимый Крым; уже на пенсии выращивала цветы, розы, только зимовать приезжала к нам — ведь никогда ей так и не довелось пожить в собственной отапливаемой квартире с водой и туалетом не на улице.

Мои симферопольские друзья, уехавшие насовсем в Израиль, увидели в Иерусалиме деревья, посаженные в честь и в память людей, спасавших еврейских детей, и написали мне об этом. Тогда же, весной 1991 года, я послала письмо в «Яд Вашем» — с надеждой, что к пятидесятилетию героического поступка русской женщины мой народ на моей исторической родине скажет ей слово благодарности, а может, и чем-то поможет в ее нелегкой даже на старости лет жизни... Ведь события в нашей стране сулили ей все новые трудности... И впрямь, пока длились проверки и опросы свидетелей в Израиле, здесь мы оказались с ней в разных государствах со всеми вытекающими последствиями. Правда, с еще довоенными друзьями мы успели выхлопотать для нее документы подпольщицы и ветерана войны, чтобы увеличить ее небольшую пенсию, и несмотря на продуктовые талоны в Петербурге и купоны и Крыму, тепло отметили мамино 85-летие...

Но зимовать сюда, как обычно, она уже не поехала — испугалась политической нестабильности. А через три месяца — 10 марта 1993 года — ее не стало: подняла тяжелое ведро с углем, чтобы истопить печь. Врач рассказывал: последнее, что ее волновало: «А Катя знает? Катя едет?..» Я опоздала; из-за отсутствия топлива на Украину не летали самолеты... Зато наконец пришло письмо из «Яд Вашем»: «Сообщаем, что медаль и почетная грамота «Праведницы мира» для Вашей приемной матери Колесниковой Екатерины Трофимовны, в самом ближайшем будущем высылаются на адрес посольства государства Израиль в Москве».

Теперь мои дети все знают, и я впервые пишу об этом для книги воспоминаний, но отчего-то меня не покидает горькое чувство, что все пришло слишком поздно, что я опоздала...

Остается досказать, что спустя много времени после войны случилось чудо: до меня дошел последний привет — написанная моей родной мамой в гестапо записка Бог знает как добытым карандашом на листке из ученической тетрадки.

И там она думала только обо мне: чтоб не плакала, не верила слухам (!), не болела, любила добрых людей, которые меня спасут...

Значит, ее все-таки схватили тогда из-за меня и не расстреляли со всеми, а одну замучили в гестапо!

До самого последнего года я носила к Памятнику погибшим от рук немецко-фашистских оккупантов, поставленному на Феодосийском шоссе у начала рва и, чтоб не допустить очередного надругательства — неподалеку от поста ГАИ — цветы, выращенные Екатериной Трофимовной.

Теперь имена моих родителей — Марии Львовны и Соломона Соломоновича Фельдман — в Зале Памяти музея «Яд Вашем» в Иерусалиме. И я мечтаю когда-нибудь побывать там... И еще — поставить достойный памятник своей второй маме на симферопольском кладбище в Крыму. [10; 123-129]