16

Фрида Поташинская. "Молчать нельзя! Молчать не могу!"

Фрида Поташинская

Фрида Нисоновна Поташинская родилась в 1924 году в Белоруссии. Бежала из гетто, скрывалась в лесах. Чудом избежала фашистского лагеря смерти. В 1942 году вышла к своим и добровольно вступила в Красную Армию санитаркой.
Награждена орденом Отечественной войны и медалями.

 

Молчать нельзя! Молчать не могу!

В течение многих лет я неоднократно бралась за перо. Но мне не удавалось передать на бумаге боль и моральные страдания евреев, оказавшихся в оккупации. Где найти нужные слова, чтобы выразить силу пережитого, показать внутренний мир, мысли и чувства жертв!

И вот наконец решила рассказать как умею. Молчать нельзя! Преступно пролитая кровь младенцев, только вступавших в жизнь подростков взывает к памяти о них.

При блокаде Ленинграда горожане жили в одних и тех же трудных условиях, умирали от голода, гибли от бомбежек. Но они были вместе, взаимно поддерживая, помогая друг другу. Высокое сознание и понимание обстановки, дружба рождали мужество и стойкость.

В атмосфере же травли, гонений, призывов на каждом шагу: «Бей лендов и коммунистов!» — душевное состояние совсем-совсем иное. Немыслимое унижение, желтые круги на одежде, преследование днем и ночью ставили нас в положение изгоев.

Немцы нагло врывались в наши дома, избивали, стреляли, специально не попадая, — так они развлекались. Шарили по всем углам в поисках «масла, яйки». Из шкафов забирали то, что им приглянулось.

Мужчины под конвоем убирали город после пожаров, бомбежек, боев. Потом их отвели за здание сельскохозяйственного техникума, приказали вырыть яму, поставили возле нее и дали залп. Падали не только мертвые. Земля стонала. В день расстрела папа, работая, пел проклятья на еврейском языке. Его избили. Бабушке (матери отца) комендант, к которому она с другими старушками обратилась, сказал, что мужчин отправили на работу в Витебск.

Собрав немного еды, она с женами трех своих братьев, с другими бабулями направилась в областной центр. Но недалеко от места расстрела очевидец рассказал им правду. Они увидели кровь на песке, обрывки окровавленной одежды. Сомнений быть не могло. Трех братьев бабушки, шестнадцатилетнего внука, племянника, двух сыновей лишили жизни. Плакала и кричала мама. Ей вторили маленькие братик и сестричка.

В собственном доме мы прожили недолго. Мама ходила на черную работу. Я пряталась в густом и высоком картофлянике. И хотя мы жили за городом, немцы нас не забывали. Однажды я чудом уцелела. Они приняли меня за ребенка, потому что я лежала, свернувшись калачиком, накрытая с головой. «Kleine!». Брата избили.

Из собственного дома нас выгнали. Собрали в маленьком домике женщин и девушек из пяти семей. Две из них с грудными детьми. Для малышей соседка Анюта, жена агронома, прятала в кустах молоко. Мой братишка Симхеле его приносил. Поселившийся напротив нас полицейский выследил его и решил, что он носит еду мужьям этих женщин. А они служили в армии.

Нечего было есть. Брат пошел на огород копать выращенный собственным трудом картофель. Картофеля было много. Тридцать соток унавоженной, прекрасно обработанной земли. Основной продукт питания на целый год для большой семьи. Но брату не давали копать: сосед-мальчишка бросал в него камнями.

В этом домике мы прожили недолго, может, недели три. Возмущал нелепый приказ: не ходить по той стороне улицы, где ходят другие люди — не евреи.

Подруга-одноклассница приходила ко мне несмотря на запрет общаться с нами. Она приносила что-нибудь из еды.

Потом нас всех под конвоем из одного конца города в другой повели в гетто. Люди сочувственно смотрели на нас. Привели в огороженное проволокой здание общежития сельскохозяйственного техникума. У входа — нацист с ружьем. О чем только мы не думали тогда! Кто такие евреи? Почему мы евреи? В чем вина грудных детей? Что мы сделали кому плохого? Почему нас преследуют и уничтожают? И как хорошо было до прихода фашистов! Вывод один — надо уходить!

Разрешили вернуться домой за какими-нибудь пожитками. Значит, можно было в этот момент свободно выйти, чем мы вчетвером и воспользовались. Бабушка, жены ее трех братьев, жена сына с внучкой, две племянницы с грудными детьми остались в гетто. Сколько они там прожили, не знаю.

Я, пятнадцатилетний брат, шестилетняя сестренка и кузина вышли из гетто и через луг, мимо озера и деревень Хобенки, Воробьи, по большаку пошли к винзаводу «Стайки». Вечер. Дождь. На пути — ни единой живой души. Шли четыре часа. Ночью постучали в окно крайней на селе избы. Нам повезло. Хозяин нас впустил в сарай на сеновал. Разбудил до рассвета. Пошагали дальше проселочными дорогами, чтобы избежать встреч с немцами. Шли несколько дней. Шестилетняя сестренка тихо произнесла: «Ножки болят». Она шла босиком, ведь нас выгнали из дома, в чем стояли. Добрались до деревни Байцерово, где выросла и училась в церковно-приходской школе мама. Там жили ее друзья по школе. Они часто навещали нас до войны, ночевали у нас. Там мы нашли маму. Она объяснила нам, что в Байцерове оставаться невозможно. Те, у кого она остановилась, боялись, что могут выдать недобрые соседи; за то, что прячут евреев — расстрел.

Попрощались. Сестренка осталась с мамой. Мы втроем пошли в Ленинград. Верили, что там немцам не быть. Шли лесами в направлении станции Ново-Сокольники. Шли по шпалам (поезда не ходили), через леса. Бродившие группами и в одиночку военные подсказывали нам маршрут. Колхозники сочувствовали нам. Кормили, давали еду с собой. Но ночевать боялись пускать. Спали в банях, стогах сена, согревая друг друга телами. Уже наступила осень. Шли бои за Великие Луки. Город упорно защищался. Он многократно (семь раз) переходил в руки Красной Армии. Немцы свирепствовали. Из деревни в деревню невозможно было пройти без аусвайса (бумага от старосты деревни). Как идти дальше? Местность совершенно незнакомая. Спрашивать что-нибудь опасно. На станции Ново-Сокольники, в городе, мы увидели, как издеваются над нашими пленными.

Огромная территория огорожена проволокой. Часовые, конечно, вооруженные. Женщины, пришедшие из сел с картофелем, свеклой, хлебом, бросали еду с далекого расстояния (близко не подпускали), стараясь попасть за проволоку. Голодные, измученные люди пытались поймать брошенное им. Немцы стреляли и гоготали. Потешались. Были раненые и убитые. Смотреть на это было невозможно. Жгучая боль пронизывала душу.

Брат сказал, что надо возвращаться. Он полагал, что свяжется с партизанами через одноклассника Рыбакова (их было три брата, отец — депутат Верховного Совета БССР). Я с ними не пошла. Поцеловались. С тоской и щемящим чувством расставания навсегда смотрела я им вслед, пока они не скрылись из виду.

Опустошенная, подавленная, я поплелась в управу станции Ново-Соколышки. Просидела там возле здания с раннего утра до позднего вечера. Вокруг кого-то приводили, кого-то уводили. Зло орали полицейские. А я все сидела, с ужасом думая, что делать? Наконец постучала в дверь бургомистра Костылева. Робко вошла и нерешительно попросила работу. Накануне нам сказали, что он был судья (до войны). Я предположила, что на него можно положиться, что он зла не сделает. Может, он в подполье. Оставлен для подрывной деятельности. Только потому и пошла. На клочке бумаги он написал направление на сельскохозяйственные работы в колхоз деревни Боровики (не уверена, что правильно называю деревню). Там работала на поле: сгребала, складывала в копны сено, убирала в доме, мыла полы, носила воду. Через семь дней староста, вернувшись с совещания в Ново-Сокольниках, сказал: «Убирайся! Я не прячу евреев!». Ночевала у соседки, бедной крестьянки, муж которой был в армии. Она мне посоветовала снова обратиться к Костылеву. Что я и сделала.

Бывший советский судья послал меня в дальнюю деревню Плайского сельсовета. Как я узнала позже, там в сельсовете были два коммуниста. Один из них (Ваня Антоненко) отвел меня к своей родственнице. Она меня приняла радушно. Накормила вкусной кашей и оставила ночевать. Но это уже из другой жизни.

После освобождения города мне рассказывали, как из гетто вели на расстрел поздней осенью. С бабушкой шли малыши, которые были с мамой в Байцерове. Ее с ними не было. Видимо, расстреляли раньше за то, что не пошла в гетто. Брата Симхеле видели в Езерище (большое село километрах в двадцати-тридцати от городка) зимой, месяца через два-три после массового расстрела. Когда и как он погиб, не знаю. Это был очень трудолюбивый, умный, находчивый мальчик. Он с успехом «боролся» со своим малым ростом: прыгал с высоких круч, в бурю плавал на лодке по бушующему озеру, останавливал бегущего скакуна. Смелый, мужественный, он сопротивлялся нацистам.

В мае 1942 года в районе г. Великие Луки (партизанская территория «Низы») я преодолела линию фронта. Пешком, на попутных машинах бродила из города в город, где были военкоматы; просила взять меня в армию. Отказывали из-за отсутствия специального образования. В г. Андреаполе на меня обратила внимание девушка-солдат. Она расспросила меня и предложила пойти с ней в пятидесятую отдельную роту медицинского усиления. Там нужны были сандружинницы.

Меня взяли. Правда, без горькой пилюли не обошлось. Офицер (грузин по национальности) в штабе, где мне оформляли красноармейскую книжку, бросил реплику: «Евреи работать не любят». Чтобы доказать обратное (и, безусловно, не только поэтому), я ходила дежурить на кухню, пока не было наступления, а, значит, и раненых, за всех семерых сандружинниц роты. Мыла большие котлы, доставала и приносила воду из колодца, колола дрова. Вставать надо было в пять часов утра.

Через некоторое время специализированные группы направили в госпитали, медсанбаты. Первое крещение было на подступах к городу Ржеву. В операционной медсанбата при обстреле из самолетов были ранены: фельдшер у стерильного стола, хирург майор Шиманович, раненые на операционных столах.

Старшие сестры, фельдшера Шура Мыльникова, Наташа Воробьева были очень чуткие, тактичные, умные девушки. Они уже в первых беседах готовили меня к возможно неожиданным реакциям (обморокам) на кишащих в ранах червей, на кровотечения, на ампутированные руки и ноги.

Первое, что мне показали, как обжигать тазы эфиром по методу Спасо-Кукоцкого. С замирающим сердцем, похолодев от страха, я священнодействовала и гордилась, что чему-то научилась. Естественно, в мои обязанности входило мыть мединструменты после операций, стерилизовать их. А также держать руки раненых во время операций, оттягивать на себя пальцы ног при ампутациях, снимать со стола на носилки и наоборот — класть с носилок на операцию раненых. Меня учили бинтовать. Хотя мне было уже семнадцать лет, но я оставалась девочкой, ребенком. В медицине все было ново, все — открытие. Не передать состояние, когда уносила ампутированные руки и ноги. С каждой рукой и ногой уносила частицу себя.

В челюстно-лицевой группе я работала в палатах по уходу за ранеными. Уход за такими тяжелыми больными требует не только терпения, но и любви, желания помочь, быть полезной, необходимой. Чтобы уговорить принять пищу, убедить в необходимости покушать, искать слова не требовалось. Они шли из сердца, непроизвольно.

При непрерывном поступлении раненых ночью ходишь, как сомнамбула, едва держась на ногах. От усталости, недосыпания уже не соображаешь, как оформлять документы. Поила, поправляла повязки, «чесала» (т. е. имитировала эти движения) отсутствующие стопы, пальцы.

Позже, в 1943 году, врачи и сестры научили меня делать сначала инъекции, а затем и внутривенные вливания. Калиса Ивановна Сухарева (фельдшер) делала это тонко, умно.

Очень много раненых было в операции «Духовщина». Машины шли беспрерывно, не успевали разгружать. Тогда некогда было думать о необыкновенной выносливости, терпении, выдержке и мужестве наших военных. Надо было работать. Но именно их боль, их раны помогали нам быть неутомимыми.

Память не сохранила всех больших наступлений Калининского, 3-го Белорусского фронтов. Знаю, что в Белоруссии, Польше, Литве не успевали развернуть госпиталь, как надо уже было сворачивать его, так быстро двигалась 39-я армия. В Восточной Пруссии еще быстрее. Но под Кенигсбергом попали в окружение, еще не подготовившись к приему раненых. Пришлось отступать. Ненадолго. Развернулись в огромном здании (семиэтажном, три этажа под землей). Бывший немецкий госпиталь для летчиков. Не помню, чтобы там были наши раненые. Мы отдыхали. Под Кенигсбергом встретили День Победы. Нас разбудила часов в пять-шесть канонада. Думали, что фашисты опять пошли в наступление. А это был гром Победы. Радости не было предела. Толпой с песнями ходили по широким бетонным дорогам Пруссии, танцевали. Обнимались, целовались, плакали. Через какое-то время на товарном поезде в теплушках поехали на Забайкальский фронт. Все наши женщины-медики были в одном вагоне с двойными нарами. Я оказалась наверху возле окошка. Повезло. Учила в пути «Евгения Онегина». Выучила восемь глав.

На остановках к вагонам подходили голодные дети. Мы их кормили, если было чем. Отдавали все имевшиеся с собой продукты. Пересекли всю страну с Запада на Восток. Видели Байкал. Но не смогли полюбоваться его красотой, проезжали ночью.

В Монголии продвигались очень медленно.

В Хингане, в горах, видели полуголых дикарей (в набедренных повязках). Меняли зеркальце, что-то еще на растущие у них фрукты и овощи. Там был дивно легкий свежий воздух.

Помню, в Монголии перегоняла с двумя нашими девушками коров (привезенных из Германии). И вдруг поднялся шквал песка. Стало темно. Инстинктивно легли на землю. Это длилось, может, несколько минут, может секунд. Не успели испугаться.

Очень трудным был поход призывников 1927 года рождения через пустыню. Солнцепек. Вода — только в колодцах на больших расстояниях друг от друга. Сухой паек. Консервы. Эпидемия дизентерии. Ребята падали. Их подбирала санитарная машина и отвозила в госпиталь. Меня тоже подобрали. Не выдержала. В двадцать один год оказалось больное сердце.

Очень мне дорог мой образ мыслей на войне. После всего пережитого я прониклась любовью к участникам войны, перенесшим ранения, и, конечно, к советскому человеку. Самой большой ценностью считала знания, умение (любое), навыки. Семнадцать рублей, что получала как солдат, отдавала на заем в пользу государства — все четыре года и четыре месяца.

Пятикилограммовую посылку, которую разрешали отправлять из Германии, за меня отправили своим родным мои сослуживцы.

Война научила меня не только сочувствовать горю близких людей, не только состраданию и отзывчивости, но и бескорыстию, которое я особенно ценю в людях, и которого, как мне кажется, за последние годы все меньше становится в нашем обществе. [11; 253-260]