Так было

– Идуть дощи. Холодни осинни туманы клубочать угори и спускають на землю мокри косы. Плывэ у сири бэзвисти нудьга, плывэ бэзнадия, и стыха хлыпае сум, – тихо и однотонно читает Нина заученный по школьной программе отрывок из «Фата моргана» М.Коцюбинского. – Плачуть голи дэрэва, плачуть соломьяни стрихы, вмываеться сльозамы убога зэмля и нэ знае, колы осмихнэться. Сири дни зминяють тэмнии ночи... 

Одинокая тоска и сумрак наполнили хату. Я подошел к окну, где стоит Нина, толкнул ее, с целью заиграть. Но она не отозвалась - теребила косу и пристально смотрела на бедного прохожего. Он, с накинутым на голову мешком, шел в раскорячку, скользил, с трудом отлепливая ноги от дороги. Видно, большая нужда выгнала его из дома. Я уставился на смешные капли дождя: они, как живые, дрожали на оконном стекле, сливались друг с другом и неслись вниз, оставляя извилистый след.

– Бабушка, когда дождь кончится? - нарушила тишину Нина.

Подремывающая за столом бабушка разлепила глаза, широко зевнула и с довольной улыбкой отвечает:

– Запомни, милая: ежели с утра пошел, то – до обеда. Ежели с вечера, то – на сутки. Этот – с вечера, значит, зарядил надолго.

Сестра бросила взгляд на часы, схватила меня, как для танца, и, играя всем телом, живо запела: 

На рыбалке у реки 
Тянут сети рыбаки, 
На откосе плещет рыба 
Словно глыба серебра.
Больше дела, меньше слов, 
Нынче выпал нам улов...

Нина поет, на ходу одевается, поглядывает в зеркало, ловко натягивает сапоги, начищенные до блеска, и, бросив «я к Иванихиным», кивает головой, соглашаясь с требованием бабушки не канителить, а возвращаться скорее.

В эти минуты сестра показалась мне прежней, как в довоенные годы, когда она собиралась на школьные концерты. Бывало, нарядится в кофту с вышитыми рукавами, в холщовую юбку с красными петухами, наденет цветастый фартук и зовет бабушку посмотреть.

– Хорошо, милая! Еще б монисто и кокошник! Наши девки так раньше одевались...Только вот юбка коротка. – Бабушка нежно поправляет одежду, разглаживает, довольно улыбается. – Береги одежку! Она из Наташкиного холста. Домотканного. А пряла она и ткала лучше всех в нашей деревне. 

Нина пританцовывает перед бабушкой и запевает:

Пряла наша Дуня 
Ни толсто, ни тонко.
Ни толсто, ни тонко.
Дуня моя, Дунюшка,
Дуня тонкопряха.

– Да ты не смейся надо мной, – говорит бабушка.

Нина обнимает ее, кружит по комнате и с улыбкой говорит:

– Да разве я над тобой смеюсь? Это я на концерте петь буду.

– Чего там! Знаю. Меня разумеешь. Но холст мой хоть и толще Наташкиного, да добротный. Ввек не сносишь! Ты лучше, дорогаичка, спой им про тех, что гудять, как их?..

– Поняла, поняла! – говорит Нина и запевает:

Вдоль деревни, от избы и до избы
Зашагали торопливые столбы,
Загудели, заиграли провода –
Мы такого не видали никогда...

Нина идет по двору прихорашивается, растроганная бабушка любуется внучкой и просит приходить домой пораньше.

Но сестра возвращалась из школы часто после ночных гудков: то у нее комсомольское собрание, то репетиция, то школьный вечер. Бабушка иногда выспрашивала, почему она не боится ночью ходить – дорога, по которой ходит Нина, петляет через пустырь, заросший высоким бурьяном, и широкую балку, изрытую темными норами глинищ. Мне на этой дороге даже днем было страшно. А Нина объясняла, что ходит обычно с ребятами, а если сама, то песни поет и удерживает себя от оглядки.

Еще недавно, когда сестра задерживалась, дома не очень волновались – знали, что она у Иванихиных, вмиг добежит до дома. Но вот мама полюбопытствовала у Ольги Дмитриевны: что Нина у них ночами делает? Ольга Дмитриевна удивилась:

– Как это у нас? Они с Тоськой придут, крутнутся и тут же: «Мы к Минаевым». И Лилька с ними. Я спокойна была. А теперь не знаю, что и думать...

После этого разговора мама долго и строго пробирала дочь. Она ведь еще девчонка, а вокруг изверги. У них нет ни стыда, ни совести. Да и соседи что подумают? Мама даже зло крикнула: «3апрещаю где-то шляться ночами!». Нина безропотно выслушала маму и спокойно объяснила, что ходит с друзьями в клуб имени Горького, там устраивают танцы и готовят концерты.

Мама всплеснула руками, ахнула: какие теперь танцы? Какие концерты? Заберут в полицию, дадут плеток, будет не до концертов. А Нина твердо уверяла в безопасности гуляний – концерты ведь для немцев готовят.

Спокойствие дочери и ее убедительные доводы обезоружили маму. У нее даже не зародился вопрос: почему дочь и ее подруги, которых она не раз одергивала за открытую и бурную враждебность к оккупантам, к местным оборотням, вдруг собираются их ублажать концертами? Но спокойствия у мамы хватало до очередной ночи.

Дожидаясь Нину она припадает к окну, всматривается в улицу. А в непроглядной тьме лишь можно представить ряд черных скелетов акаций, что стоят вдоль низкой каменной ограды, да широкую ухабистую улицу, изъезженную, раздавленную колесами, а теперь залитую дождями, расквашенную и непролазную.

Вдруг в том направлении, откуда ждем Нину, всполошились собаки, на кого-то набрасываются с остервенением. Лай приближается, перекидываясь из двора в двор. Мама оживилась: наконец-то дочка идет. Но лай внезапно оборвался и за окном по-прежнему лишь только дождь сечет и барабанит по стеклам, крыше, хлюпает по земле и стенам.

Бабушка ходит от окна к окну, тревожно высказывает, что внучка промокнет до нитки, простудится.

Мама думает, что дочку уже схватили, увезли в полицию и теперь бьют и издеваются как хотят – собаки ведь лаяли совсем рядом, может возле дома Кулешова или полицаев Ураковых, где нередко целыми ночами кутили и куражились их собутыльники.

А Шура убеждает, что полицаи не дураки, чтоб по такой погоде охотиться за кем-то.

– Ну где ее родимец носит? – плаксиво говорит мама и мечется по комнате.

– Вот девка неугомонная! – вспыхивает бабушка. – Ложись? Наташка! Она, поди, у Тоськи заночует...

Сестра возвращалась после полуночи, негромко, несмело постукивала в бабушкино окно.

– Да слышу, слышу, – шепчет бабушка, вскакивает с кровати и вся белая в мешковатой рубахе проплывает по хате открывать дверь. – Где ж тебя нечистая носит? Темень, хоть глаза выколи. На сапоги глянь. Куда ж тебя нелегкая угораздила? Помой, чтоб мать не видела!

Утром мама допрашивает бабушку, а та отбивается:

– Ну, что ты пристала, как банный лист? Пришла она вскорости, как ты легла. И я только-только задремала.

– Ты снова юлишь, мать! Часы одиннадцать били – ее не было.

– Грех ты мой! Не могла я на часы поглядеть – в хате-то как в чулане. Спичек бы где достала! – переходила в наступление бабушка. – С десяток осталось. Сходила б за огоньком! Печку распаливать надо.

Мама покорно взяла совок и ушла к соседям за горящими углями. А Нина обнимает бабушку, целует.

Раз как-то, словно в благодарность за защиту, Нина восторженно сказала, что принесла ей радостную весть: немцы в бывшем итээровском клубе церковь открыли.

– Хорошо бы послушать, чему молятся, – серьезно сказала Нина.

– Что я дура совсем? – бабушка удивленно посмотрела на внучку, не понимая ее намерений. – У них, антихристов, вера чужая. А батюшка может и русский, да не наш.

– Поп русский... И, говорят, кто-то там листовки подбрасывает. Если хочешь я буду тебе провожатой, – с заискивающей улыбкой Нина смотрит на бабушку, гладит по голове и убеждает, что интересно побывать в церкви.

Но быстро поняв, что роль соблазнительницы не получилась, она прижалась к бабушке и стала хвалить за ее твердость, а та, польщенная одобрением, широко улыбнулась и говорит, что она хоть и не обучена грамоте, а кумекать может – старого воробья на мякине не проведешь.

В хате появилась мама с чадящими углями, зло хлопнула дверью: она еще с вечера готовилась строго отчитать дочку, обругать за бесчеловечное отношение к матери. Но увидев бледное лицо и хрупкую фигуру дочери, прижавшуюся к полному телу бабушки, у нее защемило сердце: какая у дочери радость дома? Ни еды нормальной, ни ласки. Разве ей самой, в таком возрасте не хотелось погулять? На вечеринки, бывало, за несколько верст ходила в деревню. И все лесом. Но тогда она зверя боялась. Теперь люди страшнее зверей. Напорется на немцев, а ночью закон один.

То ли от распаленного воображения, то ли от удушливой гари по лицу у мамы покатились слезы. Она склонилась над печкой и строго спросила Нину, когда та перестанет шляться ночами и терзать матери сердце.

Нина подошла к маме, обняла за плечи и шутливо говорит бабушкиным голосом:

– Не согрешай, Наташка!

Чтобы скрыть улыбку, мама отвернулась, недовольно махнула рукой:

– Что хочешь, то и делай. Ты уже взрослая...

Ночные гулянья не прекратились и когда сестра поступила на работу. В первые месяцы оккупации она по-всякому уклонялась от регистрации на бирже труда. Но вот зачастили по домам полицаи выявлять трудоспособных, все чаще стали угонять молодежь в Германию и мама попросила соседку Ежову пристроить Нину на молокозавод. Вскоре ей дали место приемщицы молока. Единственное чем она обрадовала нас – хлеб принесла. Получила его по талонам, как зарплату: 200 граммов на себя, работника, и 150 граммов на меня, иждивенца. Мама попробовала, разругалась: такой хлеб даже скотине не дают – овсяная мякина застревала в зубах, вонзалась в язык, десна, щеки.

– А куда денешься? По-теперешнему и такой пойдет, – заключила бабушка.

Приемный пункт, где теперь работала Нина, помещался в бывшем книжном магазине – обшарпанном флигеле на базаре. Когда я приносил сестре обед, она с радостью встречала меня, усаживала под прилавок и вручала кружку с молоком. А сама, наскоро съев кашу, подходила к окну и, казалось, равнодушно смотрела на шоссе, по которому громыхала военная техника, обводила взглядом базарную площадь и вдруг спохватывалась, закутывала по-старушечьи голову платком, вытаскивала из-за пустых бидонов наполненную чем-то сумку и говорила мне, что скоро вернется.

– А ты куда? – испуганно спрашивал я.

– На кудыкину гору. Не бойся! Сейчас никто не придет. А я скоро, – говорила сестра и исчезала за флигелем, за которым в нескольких шагах начинался «Шанхай».

Этого поселка сторонились и немцы, и полицаи – нездешнему человеку легко заплутаться в лабиринте узких проходов между беспорядочных, сумбурно притулившихся друг к другу хаток-мазанок. За Шанхаем, над уступами пологих крыш, с вознесенными на шестах скворечниками и деревянными флюгерками, высились суровые и таинственные останки сожженной городской бани.

В стылом приемном пункте после холодного молока меня знобило. Но вот наконец-то сестра вырастала в дверях запыхавшаяся, зарумяненная и вся легкая, радостная кидалась ко мне, тормошила и смеялась, что я посинел весь, но уши у меня горячие, это у дурачков холодные, и выпроваживая меня домой говорила, что с работы пойдет прямо в клуб.

Однажды ни с того ни с сего Нина разбудила меня чуть свет и заигрывая повела на работу. В осеннем пальто, облегавшем талию, в белом вязаном берете, с красным шелковым кашне на шее она выглядела нарядно, празднично, шла быстро и мурлыкала песню. Когда в сером тумане показалась темная громада шахтного копра, Нина свернула к шоссе, ускорила шаг и громче запела песню. Вдруг она остановилась и указала да маячившую впереди толпу людей:

– Интересно. Что-то случилось. Пойди, толком все разузнай, а вечером расскажешь.

Она поправила на моей голове кепку, нежно пошлепала по щекам и, загадочно улыбнувшись, заспешила да работу, крикнув вдогонку:

– Обед сегодня не приноси!

На железнодорожной насыпи толпившиеся люди смотрели в сторону шахтной котельной, где у самой трубы суматошились, размахивали руками, что-то втолковывали друг другу немцы и полицаи.

– Вот, молодцы! Отметили праздник, – тихо сказал кто-то и в толпе стали перешептыватся.
Старушки крестились, славили Господа Бога.

– Дюже смелые. На такую высотищу влезть! Тут снизу смотреть – голова кругом идет.
Люди смотрели на маленький красный флаг на высокой кирпичной трубе и робко, шепотом восторгались смельчаками, диву давались, а кто-то посмеивался над оккупантами. Но их беспомощность была понятна: сорокаметровая труба при взрыве шахты потрескалась, скобы, по которым лазили на нее, местами вывалились.

Но вот принесли веревку, с трудом зацепились за ближайшую скобу и хваткий полицай стал взбираться наверх. Взобрался, дотянулся к громоотводу и, не прикоснувшись к флагу, ловко, как акробат, опустился на землю – оказалось: рядом с флагом была прикреплена дощечка с надписью «заминировано». Из винтовок по флагу открыли стрельбу, а он спокойно колыхался, освещенный утренними лучами солнца.

Оккупанты предложили большую награду тому, кто снимет флаг. Но люди, опасливо оглядываясь, стали расходиться. Лишь через несколько часов, не обнаружив возле флага никакой мины, его сорвали.

В этот день 25-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции жители города видели восемь красных флагов: на других шахтах, на школе № 4, на бывшем здании райисполкома.

Вечером Нина и Тоня Иванихина особенно ликовали, смеялись, передразнивая трусливых полицаев, поверивших, что флаг заминирован.

– Что это с вами сегодня? – спросила мама.

– Как же, теть Наташа? Сегодня наш праздник. Мы пойдем погуляем. Нам нужно репетировать, – сказала Тоня и как всегда приласкалась к моей маме.

Впервые девушки не услышали возражений.


* * *


«Оккупация… Нет положения более бесправного и унизительного, чем оккупация. Понять это может только тот, кто хотя бы незначительное время прожил, стоя на коленях перед врагом. На коленях… Иначе жить не дают… Отобрали у крестьян землю, у государства промышленные предприятия…» .

(Владимир Кошута).



Из обзорной справки 
по архивному уголовному делу
№100275

Черенков Иван Николаевич, 1903 г. р., уроженец х. Можаевка Тарасовского р-на Ростовской области. До войны работал главным бухгалтером шахты № 4 треста «Краснодонуголь». За активное сотрудничество с немцами назначен следователем райполиции г. Краснодона. Вел следствие по делу членов подпольной организации «Молодая гвардия».

10 ноября Черенков показал, что… лично допрашивал Ульяну Громову, двух сестер Иванихиных, брата и сестру Бондаревых, Майю Пегливанову, Антонину Елисеенко, Нину Минаеву, Виктора Петрова, Клавдию Ковалеву, Василия Пирожка, Анатолия Попова, всего примерно 15 человек. Проводил очные ставки с подпольщиками, дела на которых находились у других следователей. Следствием по этим делам руководили Соликовский, Захаров и начальник следственного отдела Кулешов.

«Применяя пытки к молодогвардейцам, – свидетельствует Черенков, – мы установили: вскоре после прихода немцев в Донбасс молодежь Краснодона, в большинстве комсомольцы, организовались и повели подпольную борьбу против немцев. Комсомольцы назвали свою организацию «Молодой гвардией», избрали ее штаб в составе Третьякевича, Кошевого Олега, Земнухова и Туркенича, бывшего военнослужащего Красной Армии, арестовать которого не удалось… В годовщину Октябрьской революции молодогвардейцы на здании школы и на шахте 12 вывесили красные флаги, которые немцы не сразу сняли, опасаясь, что подходы к ним заминированы. Они писали и распространяли в городе листовки с призывом к молодежи уклоняться от поездки в Германию, не являться на биржу труда, оказывать сопротивление немцам, уничтожать автомашины с солдатами и боеприпасами, склады, железнодорожные пути. Текст листовок утверждался штабом и имелась подпись «Молодая гвардия».

Они имели свой приемник на квартире родственника Кошевого – Коростылева Н.Н. Регулярно из Москвы принимали сводки Совинформбюро, оформляли их в виде листовок и распространяли по городу. Они готовились взорвать здание полиции и дирекциона, но это сделать не удалось в связи с арестом».
(Дело 100275, т. 3, стр. 215-238).

 

LegetøjBabytilbehørLegetøj og Børnetøj